От полудня до полуночи (сборник) - Эрих Мария Ремарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шины начали скрипеть – 110 километров в час, визжать – 120 километров в час, свистеть – 130 километров в час. Все толстое тело Йозефа превратилось в одно гигантское ухо, в фильтр, который просеивал звуки, в прибор, вслушивающийся в любой ничтожный писк, в каждое шипение, в каждое подозрительное урчание шин, которое могло сигнализировать об аварии и смерти.
Дорога все еще была влажной. На глинистом участке машину занесло. Йозефу пришлось сбросить скорость. Зато потом он не снижал ее даже на поворотах.
Для беззаботного путешественника повороты – увлекательное приключение. Но для того, кто совершает их ночью на скорости почти в 100 километров в час, даже если он делает это очень умело, они – попытка самоубийства. А Йозеф иногда выжимал и больше ста километров.
Врач сидел, забившись в угол, и молчал. Он давно отказался от попыток протестовать. Йозеф механически опускал руку в корзинку с сандвичами. Крупные капли пота выступили у него на лбу. Он жевал и ехал. Его лицо имело странное выражение страха и сосредоточенного внимания, оно напоминало лицо ребенка, который собирается зареветь.
Воздух перед фарами мерцал, он светился, словно бледное серебро в облачном шлейфе. Только однажды врачу показалось, что Йозеф стонет. Минутой позднее они оказались в густом тумане.
Йозеф переключил фары на ближний свет. Они словно застряли в вате. Мимо беззвучно проносились тени, деревья, неясные фигуры в молочном море, больше не было улиц, только случайность и приблизительность, тени, которые появлялись и пропадали.
Эти десять минут на полной скорости в тумане изменили цвет кожи Йозефа, розовая круглая голова стала белой, глаза запали, губы исчезли. Его шансы при этой безумной скорости вслепую были меньше, чем один к ста.
Остальное было вопросом нескольких мгновений. До оговоренных пяти часов оставались еще четыре минуты, когда автомобиль остановился перед домом Йозефа. Через полчаса операция была закончена, через три дня опасность миновала, появилась уверенность в выздоровлении.
Когда жена Йозефа узнала про его рекордную поездку, она целых два дня не принимала никого из своих друзей, а в большой задумчивости рассматривала своего стокилограммового сенбернара, который так неожиданно стал намного достойнее всех пианистов, поэтов и адвокатов. Но потом благодаря кухарке стал известен и второй, менее заметный рекорд: корзинку, в которой было ровно 23 сандвича, Йозеф вернул совершенно пустой.
И вот что странно: этот второй рекорд, который, учитывая конституцию Йозефа, был совершенно необходим для совершения первого, оставил по себе гораздо более долгую память, он даже затмил память о первом… Снова начали принимать друзей, а через несколько дней вся эта история стала казаться немного комичной. Йозеф вернулся к спокойному существованию в качестве тени своей жены, и единственное, что изменилось, – он стал еще смешнее, чем раньше.
1927Враг[55]
Когда я спросил своего школьного товарища, лейтенанта Людвига Брайера, какой военный эпизод остался самым живым в его памяти, то ожидал услышать что-нибудь про Верден, про Сомму или про Фландрию; ибо в месяцы самых тяжелых боев он побывал на всех этих трех фронтах. Но вместо этого он рассказал мне следующее:
«Не самое живое, но самое неизгладимое из моих впечатлений началось с того, что нас отвели на отдых в тыл, в маленькую французскую деревушку, далеко от передовой. Мы держали оборону на жутком участке, под необычайно сильным артиллерийским огнем, и нас отвели подальше, чем обычно, потому что мы понесли тяжелые потери и должны были снова собраться с силами.
* * *Была чудесная неделя августа, стояло роскошное, прямо-таки библейское лето, и оно ударяло в голову, как тяжелое золотое вино, как-то попавшееся нам в одном из погребов Шампани. Вовсю заработала вошебойка; некоторым из нас даже досталось чистое белье, другие основательно прокипятили свои рубашки над небольшими кострами; везде царила чистота, колдовскую прелесть которой знает только солдат, покрывшийся коркой грязи, – чистота, приветливая, как субботний вечер в те далекие мирные дни, когда мы еще детьми купались в большой ванне, а мать доставала из шкафа свежее белье, пахнувшее крахмалом, воскресеньем и пряником.
Не совру, если скажу, что ощущение такого, клонящегося к вечеру августовского дня сильно и как-то сладостно пронизало меня всего насквозь. Это ты понимаешь. Будучи солдатом, относишься к природе совсем по-иному, чем большинство людей. Все эти тысячи запретов и принуждений, сковывающих тебя в условиях жесткого, ужасающего бытия на грани смерти, вдруг отпадают; и в минуты и часы передышки простая мысль о самой жизни, о том голом факте, что ты еще есть, что уцелел, вырастает до огромнейшей радости; ты можешь видеть, можешь дышать и свободно двигаться.
Поле, освещенное закатным солнцем, синие тени леса, шелест листвы тополя, бег прозрачного ручья, – до чего же это неописуемо радостно; но глубоко внутри – словно хлыст, словно колючка, засела острая боль: ты знаешь – через несколько часов, через несколько дней все это пройдет и неминуемо должно смениться опаленными пейзажами смерти. И это чувство, в котором странно сочетались счастье, боль, меланхолия, печаль, томление и безнадежность, было обычным для каждого солдата на отдыхе.
После ужина вместе с несколькими товарищами я вышел из деревни. Шли недолго и почти не разговаривали; впервые после многих недель все мы были вполне довольны и грелись в косых лучах солнца, лупивших нам прямо в глаза. Вскоре мы оказались перед небольшим, мрачного вида зданием какой-то фабрики, стоявшей в середине обширного огражденного участка, вокруг которого расставили часовых. Двор был полон пленных, ожидавших отправки в Германию.
Охрана запросто пропустила нас, и мы осмотрелись. Здесь разместили несколько сотен французов. Они сидели или лежали, курили, разговаривали или клевали носом. И вот именно эта картина открыла мне глаза на многое. До тех пор у меня были лишь неполные, беглые, разрозненные и, в общем, какие-то призрачные представления о людях, удерживающих вражеские окопы. Ну, например, над краем бруствера на мгновение высунется шлем; или чья-то рука что-то швырнет и тут же исчезнет; или в воздухе мелькнет какая-то фигурка в серо-голубой форменной ткани – почти абстрактные вещи, притаившиеся за ружейным огнем, за ручными гранатами и колючей проволокой.
Теперь же я впервые увидел пленных, причем многих, сидящих, лежащих, курящих, – увидел французов без оружия.
И внезапно я испытал что-то вроде шока, хотя, впрочем, тут же внутренне посмеялся над собой. Меня ошеломила простейшая мысль, что они ведь такие же люди, как и мы. Но оставалось фактом – и, видит Бог, очень странным фактом, – что прежде эта мысль мне просто ни разу не приходила в голову. Французы? Да они же враги! Да их же надо убивать, потому что они хотят уничтожить Германию. Но в тот августовский вечер я постиг одну зловещую тайну – тайну магии оружия. Оружие преображает людей. И все эти безобидные товарищи, эти фабричные рабочие, чернорабочие, деловые люди, старшеклассники, которые так тихо и смиренно сидели вокруг, тотчас же превратились бы во врагов, появись у них вдруг оружие.
* * *Первоначально они не были врагами: стали ими только тогда, когда получили оружие. Вот что заставило меня задуматься, хотя я знал, что моя логика, быть может, и не так уж верна. Но меня неотступно преследовала эта смутная мысль, что вот, мол, именно оружие и навязало нам войну. В мире накопилось столько вооружений, что в конце концов они одержали верх над людьми и превратили их во врагов…
А потом, уже много позже, во Фландрии, я опять наблюдал то же самое: покуда бушевала битва материалов, люди практически уже ничего не значили. В своей безумной ярости вооружения сами бросались друг на друга. И у человека должно было бы возникнуть ощущение, что если даже вся живая сила, находящаяся между оружием обеих сторон, будет умерщвлена, то все равно оружие станет машинально действовать дальше, вплоть до тотального уничтожения всего мира… Но здесь, на этом фабричном дворе, я видел таких же людей, как мы с тобой. И впервые до меня дошло: да ведь я же воюю с людьми! С людьми, так же как и я, оболваненными громкими словами и оружием, с людьми, у которых есть жены и дети, родители и профессии. И коль скоро такое озарение пришло ко мне через них, то, возможно, очнутся и они и, так же как я, оглядятся вокруг и зададутся вопросом: «Братья, да что же мы делаем?! К чему все это?!»
* * *Через несколько недель мы снова были на фронте, теперь уже на более спокойном участке. Передний край французов проходил довольно близко, но позиции были хорошо укреплены, и, в общем, я сказал бы, ничего особенного тут не происходило. Каждое утро ровно в семь артиллеристы обеих сторон обменивались несколькими приветственными выстрелами; затем, в полдень, снова производился небольшой салют, и уже ближе к вечеру раздавалось последнее взаимное благословение. Мы принимали солнечные ванны перед своими укрытиями и даже отваживались на ночь стаскивать с себя сапоги.