«Герой нашего времени»: не роман, а цикл - Юрий Михайлович Никишов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И фиксируется рубежный момент: наступает время действовать, двойнику-контролеру и оценщику уже времени не отпущено; он порезвится задним числом…
О методологии
Приходится считаться с тем, что филологические тезисы не могут быть доказаны, подобно математическим теоремам; там четко: «пифагоровы штаны во все стороны равны», и не имеет никакого значения, по моде они сшиты или «та» мода давно устарела; доказанную истину надо принимать независимо от того, нравится она или нет. В противовес эстетическое восприятие по природе своей носит двойственный, объективно-субъективный характер, и оценочное отношение «нравится — не нравится» исключить невозможно. А люди разные, единое миропонимание (хотя, казалось, почему бы не торжествовать приверженности к общечеловеческим <!> ценностям) не досягаемо. На вкус, на цвет товарищей нет! Приходится утешаться, в порядке компенсации, что филологические занятия открыто включают притягательный компонент — эмоциональный, сердечный. Но все-таки есть и объективное слагаемое эстетического восприятия. И если филологические истины нельзя доказать, то, как минимум, утверждения должны быть мотивированы. В конце концов, существует изучаемое произведение. Если его фактография лучше, естественнее укладывается в предлагаемую концепцию, если факты не нужно подгибать или ими манипулировать, выпячивая одни и уводя в тень другие, это становится основанием признать ее более предпочтительной.
Выбор терминологии — дело не безобидное: «…За каждым термином стоит определенная методология, особое представление о литературе. Если кто-то произнес слово “текст”, это может значить, что, во-первых, оно употреблено как нейтральное, ни к чему не обязывающее модное слово и, во-вторых, что это термин и произнесший его человек говорит о литературе с точки зрения структурализма или постструктурализма. Если вместо слова “текст” некто говорит о “высказывании”, значит, он исходит из представлений о литературе как дискурсивной практике и его интересует прежде всего сам процесс “говорения”, развертывание высказывания. За термином “эстетический объект” стоит отношение к литературе как сфере прекрасного. “Внеметодологического” термина не может быть по определению»165. Осознание этого обстоятельства ко многому обязывает: «…Цикл должен быть описан не как поэма и не как подборки (и не как роман! — Ю. Н.), а именно как цикл»166.
Существует мнение, что власть художника над его творением кончается с момента его выпуска в свет — поскольку книга в бумажном виде предстает лишь как изделие полиграфической промышленности (а ныне все активнее внедряется и в электронную форму); произведением оно возрождается только в сознании читающего и, следовательно, подпадает под его произвол! Но у читателя есть выбор. Кто-то предпочтет скромную задачу: понять писателя, законы, им самим над собою признанные (Пушкин); предполагается, что в этом случае имеются в виду писатели высокого уровня. Награда за такой выбор самая достойная: «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная» (Пушкин). Мудро рассудил М. Л. Гаспаров: «Филология трудна не тем, что она требует изучать чужие системы ценностей, а тем, что она велит нам откладывать на время в сторону свою собственную систему ценностей. Прочитать все книги, которые читал или мог читать Пушкин, трудно, но возможно; забыть (хотя бы на время) все книги, которых Пушкин не читал, а мы читали, неизмеримо труднее»167.
Многих позиция отказа (хотя и не более чем на время) от собственной системы ценностей даже умозрительно не привлекает. Их радует роль демиурга, возможность действовать по принципу «что хочу, то и ворочу». Разница подходов становится ощутимо контрастной.
200-летие со дня рождения Лермонтова В. И. Влащенко отметил выстрелом из системы залпового огня. «Почему Печорин не умеет плавать?» — такой вопрос исследователь выносит в заголовок еще «пристрелочной» статьи, замечая: «Обычно исследователи в этом не видят проблемы и не спрашивают: почему?»168. Да, бывает, что проходят мимо внимания дельные вопросы, позволяющие уяснить нечто важное. Что вытягивает исследователь, потянув за нестандартную ниточку? «Неумение плавать говорит о детской беспомощности и беззащитности Печорина перед водной стихией, которая в народных представлениях является одной из основных стихий мироздания (наряду с землей, воздухом и огнем). Море является символом бытия. Если в бытовом мире… он <главный герой> всех побеждает, испытывая наслаждение в самой борьбе… то в мире бытия Печорин — ребенок, не умеющий плавать, испытывающий непреодолимый страх перед смертью. … Страх смерти привлек особое внимание философов-экзистенциалистов, считающих его самым сильным страхом из испытываемых человеком. По их мнению, смерть как неизбежный приговор, вынесенный каждому из нас с момента рождения, — самый большой ужас, который может переживать человек» (с. 283–284). Спасибо, конечно, за не ахти какую ценную информацию о «народных представлениях», но какое дело аристократу Печорину до народных представлений о стихиях, а ему же, разочарованному в науках, до изысков философов (особенно тех, которые появятся за пределами его виртуальной жизни)? Ну как же! «В ночь накануне дуэли он не спал “ни минуты”, так как “тайное беспокойство” и “настоящая болезнь” овладели им. “Тайное беспокойство”, предполагаем мы, есть метафизический страх перед смертью, экзистенциальный ужас “не-бытия” (С. Кьеркегор), ужас перед “Ничто” (М. Хайдеггер)…»169. Уязвимая сторона позиции В. И. Влащенко состоит в том, что аргументы исследователь черпает не из рассматриваемого произведения, а из каких-то иных, пусть, на его взгляд, чрезвычайно авторитетных источников. Исследователь неуемен: «Психологическое состояние пьяного казака очень хорошо объяснила О. Поволоцкая. Попробуем усилить ее аргументацию, опираясь на произведения Л. Толстого»170. Но Лермонтов Толстого не мог читать…
Печорин бледнеет при стуке ставня… Здесь исследователь идет вслед за Максимом Максимычем, который одну из странностей сослуживца пробует (но безуспешно!) понять через антитезу смелость — трусливость: доказательства смелости очевидные, полагать офицера трусом как-то не хочется (да и не по праву это было бы), а как объяснить странности? Исследователь идет на помощь: вон что устанавливают философы!
Предложу другое объяснение: Печорин — человек особой нервной организации, с оголенными нервами. Он постоянно погружается в свои бесконечные думы — слова от него часами не добьешься, свидетельствует Максим Максимыч. На неожиданный резкий стук реагирует и вздрагиванием, и бледностью. Но ведь это рефлекторная, самопроизвольная реакция организма; рука сама отдергивается, если уколется или обожжется; вздрагивание столь же непроизвольно, тогда как смелость предполагает поведение осмысленное. В. И. Влащенко напрасно не доверяет «чисто психологическому объяснению» (с. 284). Печорин вздрагивает не только от стука ставня: «…Вдруг дверь скрипнула, легкий шорох платья и шагов послышался за мной; я вздрогнул и