Мафия изнутри. Исповедь мафиозо - Энцо Руссо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Можете подняться. Дверь только прикрыта.
— Порядок.
— Спокойной ночи, — попрощался я, подняв руку, и пошел прочь, опустив голову.
Только Лючия могла предупредить полицейское управление о том, что готовится акция против Ло Прести. В тот вечер, когда Тотуччо Федерико привез мне домой приказ, она слышала, как мы с ним говорили. Она долго ждала такой возможности. Сначала она меня разыскивала в баре «Эден», надеясь что-то выведать.
Наконец она решила сойтись со мной, клянясь, что позабыла Тано, даже более того — что зла на него за то, что он оставил ее, даже не потрудившись хоть что-нибудь сообщить.
«Значит, ты поправился?» — спросила она меня, как только я пришел к ней. Я уже все понимал, не то я спросил бы ее, откуда это она знает, что мне надо после чего-то поправиться. Все думали, что я просто исчез — и все тут. Никто ей не мог ничего обо мне сообщить, кроме тех легавых, которые в меня стреляли и видели мои кровавые следы на улице. И они дали ей все обо мне сведения, потому что она была их стукачка.
Я переговорил об этом с Козентино, однако сам хотел во всем убедиться, прежде чем ставить точку в этом деле. Поэтому я и признался ей в том, как погиб Тано. Разве могли у меня еще оставаться сомнения после того, как я увидел ее лицо? Мне не раз приходилось смотреть в глаза тем, кто хотел моей смерти. Любовь можно скрыть. Ненависть — нет.
Вот это и ожидали услышать от меня Д’Агостино и Кармело: надо им подниматься или нет. Я сказал, чтоб они поднялись, и прости-прощай Лючия.
Из событий, относящихся к тому периоду, мне запомнилось то, что газеты называли делом Леонардо Витале.
Газеты подняли шум, потому что у них не было ничего другого, чтобы заполнить первые полосы огромными заголовками и фотографиями, которые сразу привлекают всеобщее внимание и становятся пищей для разговоров. Для журналистов золотые времена дела Чакулли и бульвара Лацио похоже что кончились. Этот Витале был наполовину псих, которому взбрело в голову донести на всех своих друзей и разболтать все, что он знал. Его называли «Первый раскаявшийся».
Я его хорошо знал. Однажды мы с ним встретились в баре «Куба». Двух слов было достаточно, чтобы понять, что мы с ним из одной Семьи, и я не мог его больше задерживать. Он уехал, прочитав мне проповедь не хуже попа в святую пятницу. Я слушал его открыв рот. Сперва его болтовня меня забавляла, так как манера говорить у него была совершенно ни на кого не похожая, трудно даже объяснить какая; это была смесь итальянского языка, палермского диалекта и жаргона мафии, так что порой я его даже не понимал. Но потом я забеспокоился, потому что наболтал он слишком много и выболтал вещи, которые могли кое-кому навредить. Дослушав его, я решил, что он — сумасшедший, и в тот же день рассказал об этом Козентино. Но у того были свои заботы, и он, не слушая меня, стал кричать:
— Да это же псих! Просто ненормальный!
Потом мы с ним встретились вновь и он держался так доверительно, что, глядя на нас со стороны, можно было подумать, что мы с ним по крайней мере молочные братья. И я понял, что это завистник. Он злился на Куриано.[48]
Со всех сторон он только и слышал, что тот и Скарпуццедда[49] — самые смелые люди чести в Палермо, и подыхал от зависти. Однако Скарпуццедда действительно не вызывал симпатии. Я его лично не знал, но мне говорили, что он человек очень грубый и ни с кем не ладил. Куриано же был всеобщим любимчиком, и им все восхищались. А Витале исходил от злости желчью.
И так как в детстве он был служкой в церкви и, кажется, имел какого-то родственника-священника, то в один прекрасный день вдруг принялся проповедовать и вещать от имени господа бога, с которым не только не был знаком, но даже не знал в лицо. И поскольку никто не принимал его всерьез, в конце концов он пошел поплакаться в жилетку первому же полицейскому комиссару, который согласился его выслушать.
И хотя я рассказываю о событиях, произошедших всего каких-нибудь полтора десятка лет назад, времена тогда все-таки были совсем другие. Тогда никто не мог даже допустить, что какой-то там ничтожный Витале пойдет и выложит все, что ему известно, позабыв о данной им клятве человека чести. Поэтому Козентино не стал меня слушать, когда я пошел его предупредить. И даже в полиции никто Витале не верил. Витале рассказывал, а они смеялись. Поэтому ни к чему было его убирать, когда он столько лет спустя вышел из тюрьмы.[50] Но, видно, тот, кто это сделал, уже рассуждал современно — так, как теперь рассуждают все: прежде чем думать, скорей спусти курок, ибо мертвый тебя не выдаст и не сможет навредить. Поэтому прежде я тебя убью, а уж потом будем выяснять, чем ты там занимаешься.
Я и позабыл о Витале, когда в мае 1974 года снова арестовали Лиджо. Его схватили у кого-то на квартире в Милане. Я слышал от Терези, от самого Стефано и от многих других, что он скрывался в Милане, но не знал, действительно ли это так. Когда квестор Мангано надел на него наручники, я обрадовался, потому что наивно полагал, что, когда Лиджо за решеткой, я могу чувствовать себя в большей безопасности. Но Риина и Нровенцано тогда остались на воле, были на свободе и в 1974 году, на свободе и сейчас. И я никогда не мог взять в толк, почему Лиджо попал в тюрьму, а двое самых близких к нему людей всегда остаются на воле. «Когда-нибудь я тебе это объясню», — сказал мне как-то вечером Миммо Терези, да будет земля ему пухом. И рассмеялся.
Наконец Ди Кристину выпустили на свободу. Я надеялся повидаться с ним в Палермо, но это было невозможно. Поэтому я выждал, когда подвернется подходящий случай, и отправился к нему в Рьези.
Дверь мне открыла его жена, красивая темноволосая дама в очках, которой я никогда раньше не видел, Ди Кристина чуточку постарел, вид у него был усталый. Но он мне обрадовался, и мы сели пить кофе.
— А как поживает Сокол?
Он имел в виду Стефано Бонтате. Я знал, что его так называют некоторые друзья. Но что я мог ответить? Я не был напрямую связан со Стефано: моим начальником был Козентино. Я слушал, что скажет он, что скажут Д’Агостино, Терези и другие. Я мог ответить лишь одно: Стефано отличный парень, серьезный, честный, настоящий человек чести. Моим принципом всегда было: не предавать. И я в своей жизни никогда никого не предал. Но к Стефано я к тому же был особенно привязан, как ни к кому другому. Ради него, если бы понадобилось, я готов был даже пожертвовать жизнью. Так я и сказал Ди Кристине и понял, что он одобряет мои слова.
— Каждый инструмент похож на того, кто им работает, — ответил он сицилийской пословицей. — Я знаю, что ты верный человек, Джованнино. И все то, что ты сказал о Стефано, правильно. Поэтому-то мы с ним и такие большие друзья. Но наше с ним время подходит к концу…
Я почтительно спросил, что он под этим имеет в виду. Он сказал, что времена чести и верности прошли и тот, кто во все это еще верит, — или кретин, или ищет смерти. Когда дело касается денег, теперь обо всем забывают, а когда деньги такие большие, то не остается уже места ни для чего другого.
— У меня и у Стефано высшее образование. Ты слыхал об этом?
— Да, ваша милость.
— В этом-то вся беда: мы слишком много учились. Львы пожирают волов, потому что они не учились. А если льва заставить учиться, он потом уже ни на что не годен и его одолеют шакалы. Понимаешь?
— Нет, ваша милость.
— Да потому что все шакалы — неграмотные и плевать хотели на книги. Наши со Стефано отцы послали нас учиться, потому что хотели, чтобы мы достигли большего, чем они. Они заблуждались, Джованнино: они оказали нам самую плохую услугу, какую только могли. Я это понял. Но не знаю, понимает ли это Стефано…
Прошло много времени, и точных слов в этом нашем разговоре я уже не помню. Но смысл их был именно таков. Дело было вечером, мы сидели вдвоем, и на меня эта встреча произвела большое впечатление. И я ощущаю это испытанное мною чувство до сих пор. Разве можно такое забыть? Происшедшие потом страшные события заставили вспомнить слова Ди Кристины так, словно он произнес их вчера. В конце концов действительность подтвердила правильность всего того, о чем говорил он в тот вечер в Рьези.
Когда я стал с ним прощаться, он дал мне несколько секретных поручений, которые мне предстояло выполнить в ближайшее время в Палермо и в Трапани. И дал мне так много денег, что я смутился и не знал, что сказать.
— Отложишь про запас. Через месяц-другой наклюнутся выгодные дела и тебе пригодится каждый грош. С небольшим капиталом, и если к тому же немножко повезет, сможешь здорово разбогатеть.
Но эти слова не улучшили моего настроения. Я был обеспокоен тем, о чем говорил раньше. Если это действительно так, то скоро можно ждать беды, для всех нас. И мне впервые пришла в голову мысль выйти из игры. Я знал, что это невозможно, и мне даже этого не хотелось. Но если Семья исчезнет, как исчезла Семья Доктора, я не хотел искать новых хозяев. Мне тогда было сорок два года, но я чувствовал себя почти стариком. А старики имеют право уйти на пенсию.