Смерть Анакреона - Юханнес Трап-Мейер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она достала фрукты, которые стояли на буфете в столовой, и красиво уложила их на серебряном подносе. Поставила его цветы в высокую хрустальную вазу. Все это она разместила на маленьком столике в гостиной, который стоял перед кожаным диваном. И еще бутылку шампанского и два бокала.
Часы пробили двенадцать.
Сначала она хотела просто сидеть и ждать, но ей не терпелось. Вихрем помчалась в спальню и начала переодеваться. Хотела все новое, другое, с головы до пят. Она хотела надеть новое красное шелковое платье и плотные красные шелковые чулки, лаковые туфли с золотистыми пряжками филигранной работы. Нижнее белье. Новое, другое! Шелка! Шелка!
Она срывала с себя одежду. Рылась в шкафу, находила и доставала то, что хотела, надевала на себя. Она почувствовала приятный холодок, когда натягивала плотные шелковые чулки. Несколько минут — и она была готова к встрече. Стояла растерянная. Потом опомнилась. Надо распустить волосы и снова уложить их, как полагается.
Она проделала это в один миг, словно буйным ветром пронеслась по волосам. Нервное состояние побуждало ее к быстрым, нетерпеливым и ловким движениям.
На минуту она заколебалась, постояла в нерешительности, почувствовала биение сердца. Потом открыла ящик комода, достала большой футляр, где лежал жемчуг, надела на шею. Застыла, словно ее оглушили. Может быть, не стоит, неприлично, чересчур далеко зашла.
Нет, никакая сила в этом мире не заставит ее снять этот жемчуг…
Ей пришлось ждать еще двадцать минут, пока не пришел Йенс Бинг. Эти минуты показались ей вечностью, причинили настоящую физическую боль. Она бегала по комнате и думала, думала. Что сказать? Да, она расскажет ему всю правду, о жемчуге, о ее ситуации, о Вильгельме Лино, о…
Но когда он позвонил в дверь, она взяла себя в руки и решила, что самым разумным и единственно правильным будет молчать и отвечать только на его вопросы.
Ожерелье слегка покалывало и обжигало кожу вокруг шеи.
Йенс был одет в редингот. Он много думал в эти часы, долгие-предолгие часы ожидания, одно настроение сменяло другое. Сомнение, отчаяние, надежда. И, наконец, он решил, что нужно одеться «по-свадебному». Лалла как-то сказала, что ему очень идет редингот. Но потом вдруг пришла мысль, а что если «свадебное одеяние» потерпит фиаско и должного вознаграждения он не получит?
Она вскрикнула от радости, когда увидела его: «Йенс, ты, как и я, в том же настрое? Взаимное притяжение?»
Она обняла его за тонкую талию, положила руки под его редингот, ласкала шелковую гладь его жилета. Бог ты мой! Мужчина, молодой! Ей нестерпимо захотелось провести рукой сверху вниз по этой молодой спине… И он тоже обнял ее: «Лалла, ты красива сегодня, как никогда!»
В те долгие томительные часы ожидания, целого дня ожидания, он нарисовал себе в мыслях будущее, свое и Лаллы. В глубине души он надеялся, что она согласится выйти за него замуж… Он тоже знал роман ее жизни, знал о той памятной ночи.
Именно эта ее искренность, рассказ о себе без утайки привлекли его тогда. Откровенность, заслуживающая уважения. Такая душевная ранимость была понятна, близка ему. Она раскрылась перед ним, как человек! И какой человек! Даже в самые горькие часы, когда ее отношение к нему не укладывалось в рамки дозволенного, он всегда вспоминал эту сказку, которую она сочинила и, не стесняясь, рассказала ему. В ней он видел разгадку ее поведения, причину ее капризов. И сам того не ведая, он верил ей еще и потому, что тем самым как бы возмещал то недостойное, что он позволял себе в отношениях с другими женщинами…
Нисколько не сомневаясь, что она согласится выйти за него замуж, он сказал, когда жар их объятий, наконец, ослабел: «Лалла, сегодня я принял эпохальное решение, теперь я буду писать докторскую диссертацию, именно теперь. Еще несколько лет, и я буду профессором в учреждении имени Его Королевского Величества Фредерика…[21] Ну, ты понимаешь, о чем я говорю?» Последнее он произнес с улыбкой.
Она же была далека от хода его мыслей: «Так, так, Йенс. Но помнишь, ты как-то написал мне письмо о твоем отношении к искусству, ты жаловался на отсутствие уверенности. Ты преодолел его? Я помню еще, что ты сравнивал себя с зеленым акантом».
Он был тронут ее памятью и не заметил нотку недоверия, прозвучавшую в ее голосе. Он наклонился и поцеловал ее.
Странное чувство овладело ею. Она была рада, рада, но в глубине души почему-то росла тревога, ей казалось, будто ее вели на допрос, на суд Божий. Неприятное ощущение, точно она все время двигалась перед рефлекторным зеркалом, искажающим все предметы… Собственное лицо отталкивало своей безобразностью, тело словно пронзало электрическим током, током и болью. Ей стало по-настоящему плохо.
Неприятно, конечно, неприятно что и говорить! Недостойное поведение, увы! Лживое письмо. Но однако… однако, разве она не имела права? Она ведь хотела, хотела быть доброй к Вильгельму Лино. Только эта внезапность перемены, только это чувство, точно тебя приковали к стулу и ты не можешь ни двинуться, ни шевельнуться… Вот чего она не могла перенести. Внешнее положение мало ее занимало, хотя и не совсем устраивало, поэтому она противилась, чтобы Лино разорвал с семьей. Но то, что появилось в ней под его влиянием, что вынуждало ее мыслить порядочно, вынуждало принять то или иное решение, проявлять характер, быть правдивой… Никаких лазеек, никакого буйства, никаких шагов в сторону — вот чего она не могла перенести. Она хотела парить, свободно парить над вселенной.
Все, что происходило сейчас у нее с Йенсом, конечно, чистое безумие, но она не думала, не желала думать именно теперь о последствиях. Одно она отныне твердо знала: аскетизм, который она приняла на себя, сошедшись с Вильгельмом Лино (но когда она сегодня встретила Йенса и увидела, какой он красивый, молодой, она взглянула иначе на свои отношения с пожилым мужчиной, на свои потуги быть цельной), этот аскетизм остался, но приобрел как бы вольность, чувственность и необъяснимую привлекательность.
Они вошли в гостиную. Оба были возбуждены, торжественно настроены. Он осмотрелся по сторонам: да, ничего не изменилось. Все на своих местах. Диван, никчемная картина Диесена и все остальное.
Когда он сказал о картине, она обронила: «Ты тоже невысокого мнения о картине?»
— А кто еще говорит о ее безобразии?
— Ну, я просто заметила, как некоторые из моих знакомых высказали свое неприятие.
— Лалла, я помню тот день, когда ты купила ее на аукционе. Я помню еще, что немного рассердился на тебя, немного оскорбился, что ты идешь и покупаешь картины на свое усмотрение, не посоветовавшись со мной, твоим другом, который неплохо разбирается в искусстве. Между прочим, с близким тебе человеком, notabene.
Он засмеялся, не прямо, но… Он продолжал: «Да, глупее не придумаешь ситуации, твой вкус возмутил меня тогда».
Она тотчас отпарировала: «Не понимаешь что ли, я купила эту безобразную картину, потому что она напомнила мне кое-что из моей жизни. Когда мы жили в Гудбраннсдалене, я часто поднималась по крутой дорожке до самой вершины горы, а там — этот камнепад. Тропинка змейкой вилась вниз, точно как здесь на картине. Она показала пальцем, указала на то место на картине, где проходила тропинка.
Он словно онемел… Это же было в те годы!
Он стоял, а в голове сверлило, что же она чувствовала, когда спускалась по тропинке…
Она прервала его: «Шампанское, Йенс?»
— Спасибо.
— Помнишь, в прошлом году ты всегда приносил с собой шампанское, а теперь вот я угощаю! — Она произнесла эти слова скороговоркой, ибо понимала, что находилась на опасном пути. — Ужасное это слово «угощать», не правда ли?
— Ты получила наследство?
— Да, нечто в этом роде.
— Дядюшка в Америке?
— Так точно.
Она стояла и прислушивалась к собственным словам. Почему так заманчиво лгать? Особенно после того, как решился говорить правду. Будто святой себя чувствуешь. Она забыла обо всем, она снова бросилась навстречу приключению, не имеющему начала и конца, навстречу переживаниям, настроениям… прочь с пути, к которому ее принудили!
А он стоял в хорошо знакомой ему комнате и чувствовал себя страшно неуверенно. Эту женщину он любил страстно и горячо. Ощущение ее близости возбуждало, жгло, ревность глушила разум. Ему было непонятно, как именно сейчас можно говорить о столь примитивных вещах, о столь неинтересном и незначительном. Ему показалось, что он что-то просмотрел в ней. Естественно, он не мог утверждать, что знал ее досконально. Но из опыта общения с другими женщинами он мог так или иначе судить о ее характере. Уловил ли он в прошлый раз трещинки-изъяны в ее характере? А что теперь? Он был уверен, что есть нечто такое, о чем он не знает. Но с другой стороны, боже, она была единственным человеком на земле, с которым ему было хорошо, с которым ему хотелось говорить и говорить. Лалла! Ему стало горько.