Американец, или очень скрытный джентльмен - Мартин Бут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В поисках такого вот пука травы я вчера наткнулся на церковку; она стоит неподалеку от города, и в ней находится одно из самых потрясающих произведений искусства, какие мне когда-либо доводилось видеть.
Нет под небом ничего такого, что могло бы заставить меня поделиться с вами этим знанием. Может быть, мне еще придется поступать, как тому кролику, и демонстрировать хорошую выдержку. А может быть, лучше будет последовать примеру Charaxes jasius: припасть к земле, сложить крылья, прикинуться сухим листиком, сидеть тихо. Тогда бы я, по крайней мере, оправдал свое имя.
Церковка размером не больше английского каретного сарая восемнадцатого века; она стоит рядом с сараем, их разделяет проезд, ширины которого едва хватило моему «ситроену», но он оказался бы явно узок, например, для «альфа-ромео» карабинеров. Даже на «ситроене» пришлось сложить боковое зеркало, чтобы протиснуться.
Приехал я туда потому, что по соседству с церковкой продается фермерский дом. К стене приколочена выцветшая картонка, на которой розовой краской гневно и коряво выведено: «Vendesi»[58]. Краска потекла и напоминает кровь, струящуюся из стигматов, высохшую под лучами свирепого солнца еще до того, как достичь края картона.
Я постучал в дверь — никакого ответа. Окна плотно задвинуты ставнями, будто бы строение крепко зажмурило глаза от палящего солнца. День был невыносимо жаркий. У стен разрослись трава и сорняки. Я обошел дом вокруг. За ним оказался выстланный соломой и выложенный квадратным булыжником дворик и почти развалившийся сарай. Судя по запаху, раньше там держали скот. Дверь сеновала открылась от старости, из сена торчало несколько трезубых вил, тут же ковырялась взъерошенная курица. Когда я подошел, наседка сварливо заквохтала, выражая неудовольствие моим вторжением, и неуклюже взлетела на потолочную балку.
Задняя дверь была приоткрыта. Я постучал еще раз. Никакого ответа. Я осторожно отворил ее пошире.
Ни боязни, ни подозрений я не испытывал. Я никому не сказал, куда еду: я мог бы с тем же успехом бродить по Пьяцца дель Дуомо и выбирать сыр. И все-таки никто не знает, когда его настигнет конец, когда кто-то другой, держащий в руке руку судьбы или приклад восемьдесят четвертой беретты, решит, что момент настал.
Довольно часто, когда я встаю на рассвете и одеваюсь, чтобы приступить к работе, я мысленно взвешиваю свои шансы. Не на то, чтобы дожить до конца этого дня, этой недели, этого месяца — на такие долгие сроки ничего не просчитаешь. Я прикидываю другие вероятности — как именно я умру. Это, например, может быть бомба, но только если заказчик решит, что меня необходимо убрать подчистую, что я могу — вольно или невольно — выдать его, заговорить под пыткой или под воздействием пентотала натрия: в моем мире существует свой кодекс чести, но далеко не все в него верят. Шансы, что это будет бомба, по моим прикидкам равняются один к двадцати. Уж скорее пуля. На пулю можно ставить один к трем. Впрочем, можно заключать и дополнительные пари, чтобы куш в игре был посущественнее. Например, откуда ее выпустят — из винтовки или из автоматического оружия. Самая верная ставка — 5,45 миллиметра. Мой вкрадчивый ангел — именно так я называю про себя собственного убийцу, — возможно, будет болгарином, хотя они, как я уже говорил, предпочитают зонтики. Чуть менее надежная ставка — 5,56 на 45 миллиметров: сюда входят американцы, отечественные спецслужбы и боевая винтовка «Армалайт». Предлагаю вам один к шести. Столько же за пулю калибра 7,62 — штатное оружие НАТО. Что касается пистолетов, тут заключать пари бессмысленно. Пулю в меня почти наверняка выпустят девятимиллиметровую, из парабеллума — неизменного участника мирных переговоров и сведения старых счетов. Шансы, что я скончаюсь от болезни, погибну в автомобильной аварии — если только мне ее не подстроят — или умру от передозировки наркотиков, чрезвычайно малы. Всегда остается шанс умереть от скуки, но тут никакие прикидки невозможны, соответственно, какие уж тут пари.
Ферма покинута — по крайней мере, людьми. В гостиной, она же кухня, стоит железная печка с проржавевшей дверцей, продавленный стул и колченогий стол, который в последнее время явно использовали как эшафот для обезглавливания родичей встрепанной курицы.
Лестница прогнила. Я поднимаюсь осторожно, держась поближе к стене. Каждая ступень отзывается натужным, даже болезненным скрипом. На втором этаже когда-то было три комнаты. В одной стоит остов кровати с обнаженными, перепутанными пружинами. В другой недавно окотилась кошка. Мать в отлучке, но ее слепые детеныши, почувствовав мою поступь, жалобно замяукали. Из третьей открывается вид на долину, на «ситроен» и на старика, который внимательно изучает стикеры страховки и техосмотра на лобовом стекле. Придерживаясь за стену, стараясь не больше чем на полсекунды опираться всем весом на очередную кряхтящую ступеньку, я спустился во двор. Старик оказался там. Он не проявил враждебности. Видимо, про себя он пришел к выводу, что человек, который ездит на новеньком «ситроене», вряд ли на что позарится в этом доме.
— Bon giorno, — поздоровался я.
Старик буркнул что-то, качнув головой. Для него, по всей видимости, день был совсем не добрый. Я указал на дом, потом на себя и сказал:
— Vendesi! — Он нахмурился и снова качнул головой. Тут внимание его отвлекла машина на дороге под нами, которая с натужным воем карабкалась вверх на второй передаче, и он заковылял прочь, так и не сказав мне ни слова. То ли он выжил из ума, то ли не любил чужаков, то ли не доверял иностранцам, то ли был твердо убежден, что любой человек, которому взбредет в голову купить этот дом, — чокнутый, так что осуждать его грешно, но и говорить с ним не о чем.
Не знаю, почему меня потянуло к церкви. Возможно, я засмотрелся на курицу, которая что-то подбирала с земли, и между нами установилась какая-то связь на уровне животной телепатии — навык, который человек утратил, став цивилизованным. Но скорее, просто день был жаркий, а святость означает прохладу. Потянув на себя древнюю дверную ручку, я вошел.
Как я уже говорил, в некие незапамятные времена я был католиком. Это было давно. Теперь религия мне ни к чему. С возрастом человек становится либо все более религиозным, либо все более циничным. Родители мои были набожны до исступления. Мама до крови стерла колени, отмывая церковный пол после того, как прорвало стояк и помещение затопило. Отец заплатил за то, чтобы плиточный пол навощили и покрыли защитным слоем лака. Причем забота его состояла в том, чтобы уберечь здание от возможного грядущего ущерба, а не маму от нового многочасового ползания на карачках. Помню, отец страшно рассердился, когда представитель Церковной страховой компании назвал лопнувший стояк «Господним деянием».
До восьми лет я учился в монастырской школе. Нас, мальчишек, там было всего семеро. Монашки учили хорошо, внушая нам даже более обостренное понятие о несправедливости, чем могли рассчитывать наши родители или падре Макконнел. Шестеро учеников безропотно подчинялись этим девственницам со створоженными душами и белесой плотью. Я сопротивлялся. Для меня они были белолицыми летучими мышами. Мать-настоятельница, рыхлая ирландка, отличавшаяся сварливой набожностью, была вылитый труп в саване, только ходячий. В моих снах злые ведьмы всегда носили клобуки, а не остроконечные шляпы.
В восемь лет меня отправили в католическую подготовительную школу. Здесь нашим образованием занимались братья из соседнего монастыря. У этих души были не такие иссушенные, как у их сестер во Христе. Скорее, они ожесточились от молитв и одиночества. Нас били за самые незначительные проступки. Нас хлестали по рукам — вернее, всегда по левой руке, даже если ученик был левшой, — по голым ягодицам и по мягкой, чувствительной внутренней поверхности бедер. Нам драли уши и раздавали затрещины. Святые отцы были настоящие подонки.
И тем не менее многое из того, чему меня там научили, мне очень пригодилось в дальнейшем. Геометрия, чтобы рассчитывать дальность и траекторию; английский язык; география, дающая знание о мире и о том, где в нем можно спрятаться; история — ее нужно знать, чтобы принимать участие в ее сотворении, чтобы занять свое место в конце кавалькады; обращение с металлом; ненависть.
В тринадцать лет меня отправили в частную католическую школу в центральной части Англии. В какую именно, не скажу — через нее меня можно выследить. Учился я неплохо, особенно по математике и точным наукам. Языки мне давались хуже. В отличие от других, меня никогда не били, потому что я, как теперь говорится, держался в тени. Я не пресмыкался перед учителями. Просто очень редко высовывался из-за баррикады.
Частная школа прививает умение укрываться в толпе. Я прилежно занимался, играл в положенные командные игры с достаточным усердием и самоотдачей, чтобы не вызывать нареканий, но при этом и не выделяться. Я никогда не забивал голов, я был тем услужливым правым полузащитником, который в удачный момент дает пас нападающему, а тот уже бьет по воротам. Впрочем, в школьном отряде самообороны я был лучшим стрелком. В четырнадцать лет меня научили собирать «Брен». А еще меня научили молиться не думая. Оба этих навыка мне потом очень пригодились.