Тропа пьяного матроса - Владимир Михайлович Гвановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бабки есть?
Какой нахал! Да как он смеет так говорить о них?
— Есть. Две. Но только не бабки, а бабушки. А зачем тебе эта информация?
Хриплый отшатнулся и посмотрел на жирного:
— Слушай, он лунатик, ну его.
И ушли по коридору. Свиньи какие-то. Я обожал своих бабушек и не мог позволить, чтобы кто-то говорил о них грубо. Мои каникулы всегда проходили по такой схеме: я ехал к бабушке Маше, гостил у неё два-три дня, потом к бабушке Зине, и лишь потом домой. Через несколько дней цикл повторялся. Исключением было время, когда родители покупали мне абонемент в кинотеатр «Дружба», и я каждый день ходил в кино к 10:30.
Бабушка Маша жила на Красной горке, и к ней мы с братом Львом приезжали на жёлтом «Пазике» номер 29. Перед зелёной калиткой росла раскидистая вишня, за забором виднелись фруктовый сад, огород и маленький белый домик с крыльцом, затенённым виноградной лозой. Домик стоял рядом с небольшой площадью, где находилась конечная остановка, поэтому, уезжая от бабушки, можно было до последнего сидеть в веранде и смотреть через занавеску, не мелькнул ли в окне жёлтый автобус. Дедушку я никогда не видел — он умер вскоре после войны, и бабушка осталась одна с тремя детьми. Поэтому, как и многие люди, прошедшие через ад, она была очень спокойной и ничего не боялась. Кроме нас со Львом, у неё гостили ещё трое внуков и две внучки. Нам бабушка разрешала всё: рыться в старых сараях в поисках клада и даже забирать с собой найденное — выгоревшие журналы «Польша», старые пластинки, странную одежду из шестидесятых. Мы объедали кусты малины, смородины и клубники, залезали на вишню, включали черно-белый телевизор в гостиной, выхватывали с тарелки только что пожаренные блинчики. Валялись на «олежках», мягкой перине в бабушкиной спаленке, покрытой покрывалом с изображением трёх оленей, выходящих на залитую солнцем опушку. Нам даже разрешалось не спать всю ночь и приманивать ночных насекомых на свет старой лампы, увитой виноградной лозой. Существовал только один категорический запрет. В бабушкиной спальне, рядом с «олежками», висела странная деревянная картина, очень маленькая — умещалась на ладонь; она крепилась к стене при помощи выгнутого гвоздика. На картине были изображены бородатые мужчины в белом, которые стояли на холме и глядели на такого же бородатого мужчину, парящего в воздухе. На головах у них виднелись космические шлемы, нарисованные схематично, но вот одежда совсем не походила на скафандры космонавтов.
— Бабушка, кто этот человек в небе и почему он летает?
— Внучек, это Бог. Он всех нас создал, живёт на небе и следит за нашей жизнью, помогает каждому.
Мне сразу вспомнился другой человек, о котором мне часто рассказывала вторая бабушка, Зинаида Васильевна. Который тоже был ласковым и добрым, обожал детей, создал мир вокруг нас и внимательно следил с портретов, чтобы мы, октябрята, исполняли его заветы.
— Бабушка, Бог — он как Ленин?
Бабушка задумалась и перестала улыбаться.
— А можно я с этой картиной поиграю?
— Нет, нельзя.
Я был потрясен. Бабушка Маша впервые ответила «нет». Строго оберегаемая картина сразу обрела в моих глазах мощь и волшебную силу. Теперь каждый раз, заходя поваляться на «олежках», я косился на Бога, жившего на картине.
Волшебство таилось и за зелёной калиткой. Всего триста детских шагов, и передо мной — место свободы, Степь. Каждый раз я выходил из веранды на конечную остановку, поворачивал за телефонную будку, жёлтую, с выбитыми стёклами, проходил мимо забора тёти Шуры и дяди Вити к тенистой каменной лесенке. Выбегал на холм и видел Степь, а также два острова из деревьев — лесопосадки. В первую, состоявшую из невысоких сосен, меня отпускали одного под честное слово, если старший брат в это время был занят. Я умел держать слово, доходил до края леса и смотрел вдаль на вторую посадку — высокую, шумевшую на ветру далёкой мечтой. По обе стороны от пыльной дороги росли сухие травы и колоски, которые набивались в сандалии и больно кололись. В Степи водились бабочки, которых я коллекционировал, поэтому всегда брал с собой сачок и старую, но прочную мамину сумку через плечо, куда укладывал бумажные конвертики для переноски трупиков бабочек и банку из-под майонеза — если мне вдруг попадётся гусеница или куколка. Когда приезжал дядя, мы шли с ним по грибы во вторую посадку или ещё дальше: где-то там, в просторах Степи, затерялась далёкая Максимова дача, но мы никогда до неё не доходили. У дяди имелось трофейное ружье, мы брали его и ходили на охоту, а потом, принеся перепёлок домой, выкладывали их на скользкую клеёнчатую скатерть и искали в тельцах дробь, пачкая пальцы в запёкшейся птичьей крови. Мы приносили Степи смерть, забирая у неё бабочек и перепёлок. Но я понимал, что Степь всё помнит и возьмёт своё назад: я узнал, что ни один бабушкин кот или пёс не умер дома. Когда приходило время, звери ночью убегали со двора, и больше их никто не видел. Позже, повзрослев, я думал о той необыкновенной свободе бабушкиного мира, когда пёс живёт не на цепи и может однажды уйти умирать в степь, избавив хозяев от мук похорон, отдавшись в своём последнем побеге великой свободе Степи.
У бабушки Маши жил любимый кот Мурзик — чёрный, с белой манишкой. Мурзик никогда ничего не крал со стола, даже если стол ломился от деликатесов, а хозяева выходили из кухни. Однажды кот упал в бочку с соляркой, после чего лишился шерсти, ослабел, а потом исчез. Мама плакала и говорила, что котик ушёл в степь умирать. Через год вся семья собралась отмечать юбилей бабушки — семьдесят лет. Шумели, смеялись, пили вино. Вышли под виноградную лозу перекурить и сфотографироваться. Вдруг я вижу — по крыше соседского дома идёт кот, перепрыгивает на крышу сарая, потом на козырёк над дверью, на бетонную дорожку, медленно подходит к нам. Чёрный, с белой манишкой, шерсть густая и лоснится. Живой Мурзик!