И в горе, и в радости - Мег Мэйсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До того, как он вывесил табличку, запрещающую le camera à l'intérieur, а затем le iPhone и тем более le bâton de selfie[9], я была запечатлена как фон на тысяче фотографий, когда сидела за прилавком, читала новые книги или смотрела на кусочек реки, который был виден между зданиями, в случаях если единственными новинками оказывались детективы или магический реализм.
* * *
Перегрин был первым, кто посетил меня в Париже и, не считая Ингрид, кто навещал меня чаще всего: всегда только на один день, прибывая до полудня и уезжая поздно вечером. Мы встречались в каком-нибудь ресторане: Перегрин предпочитал какой-нибудь ресторан, который только что потерял звезду Мишлен, потому что считал это легкой формой благотворительности – поддержка обедом, а в Париже, по его словам, это была единственная гарантия внимательного обслуживания. В какое бы время года мы ни встречались, потом мы шли в Тюильри, а оттуда – вдоль реки до квартала Марэ, избегая Центра Помпиду, потому что архитектура этого музея его угнетала, и до музея Пикассо, оставаясь там до тех пор, пока Перегрин не говорил, что пришло время найти какое-нибудь местечко с дурной славой, чтобы выпить аперитив «Дюбонне» перед ужином.
Я измеряла свое время в Париже посещениями Перегрина. Вероятно, он знал это, потому что никогда не уезжал, не сказав мне, когда планирует вернуться. И он всегда приезжал в сентябре, как он говорил, в годовщину моего увольнения – из отношений с Джонатаном, а не из журнала.
Я была счастлива всякий раз, когда проводила с ним время, даже в эти годовщины, за исключением того года, когда мне исполнилось тридцать. Входя в передний дворик музея, Перегрин сказал, что весь день находил мое поведение несколько сложным. Поэтому, вместо того чтобы зайти внутрь, мы прошагаем весь путь обратно и он опишет свою жизнь как раз в моем возрасте: он добавил, что поскольку я посчитаю эту картину очень мрачной, то, возможно, перестану так расстраиваться и ходить ссутулившись.
Оказавшись снова на улице, Перегрин почистил рукава пальто, затем сказал «отлично, ну что ж», и мы двинулись в путь.
– Давай-ка подумаем. Жена как раз выдворила меня, узнав, что мои склонности направлены в другую сторону, – Диана поставила себе целью добиться того, чтобы я не получил наших денег и никогда больше не увидел детей, я переехал в Лондон, в ужаснейшую комнату в Сохо, пристрастился к различным веществам и, как следствие, вылетел из журнала, в котором в то время работал. Деньги у меня кончились через день, и пришлось вернуться в семейное гнездо в Глостершире, где мне были не рады ни как человеку, ни как представителю моей ориентации, и последовал нервный срыв. Ну как тебе?
Я сказала, что это и правда довольно мрачная картина, и мне жаль, что он через это прошел, и еще мне жаль, что я никогда не спрашивала его о той жизни, которую он прожил до нынешней.
Он сказал «да».
– Тем не менее у изгнания были свои плюсы. Пришлось взять себя в руки, ведь в городке Тьюксбери в 1970 году было попросту невозможно достать метаквалон.
– Как и соус песто, – отозвалась я и расправила плечи. Перегрин взял меня под руку, и мы двинулись дальше.
* * *
Обычно мы расставались у вокзала Гар-дю-Нор, но я не хотела, чтобы он уезжал, и спросила, можно ли пойти с ним и дождаться его поезда. Мы стояли у стойки кафе, и я сказала ему, что, хотя мне и стыдно, иногда я скучаю по Джонатану. Я этого больше никому не рассказывала.
Он ответил, что в этом нет ничего постыдного.
– Даже сейчас я вспоминаю годы, когда был женат на Диане, с огромной ностальгией. – Он пригубил кофе, поставил его на стол и добавил: – Конечно же, в исходном, греческом смысле этого слова, которое совершенно не связано с тем, как представители общественности используют его, чтобы описать свои чувства насчет школьных лет. – Перегрин посмотрел на часы и положил на прилавок деньги из нагрудного кармана.
– Ностос, Марта, – это возвращение домой. Альгос – боль. Ностальгия – это страдание, вызванное нашим неутолимым желанием вернуться. Независимо от того, существовал ли он когда-либо, этот дом, о котором мы всегда мечтали.
У выхода на платформу Перегрин расцеловал меня в обе щеки и сказал: «Ноябрь», и я поняла, что он приедет на мой день рождения.
* * *
Между тем я любила Париж: вид из окна pied-à-terre на цинковые крыши, терракотовые трубы и запутанные линии электропередачи. Любила жить одна после месяцев, проведенных на Голдхок-роуд. Я разговаривала со своим отцом по выходным, а с Ингрид – по утрам, когда шла в кафе на углу, чтобы позавтракать. Я начала писать новый роман.
И я ненавидела Париж: красный линолеум в pied-à-terre и объединенную ванную комнату в конце темного коридора. Мне было так одиноко без отца, без шума Николаса, Оливера и Патрика перед сном, без Ингрид. Я пробыла там совсем недолго, когда она позвонила мне и сказала, что Патрик начал встречаться с Джессамин, что ей показалось смешным, а мне нет, по причинам, которые я не могла объяснить. Но после этого мой роман сам по себе стал разворачиваться на Голдхок-роуд, а главный герой, которого я сделала мужчиной, чтобы он не стал мной, превращался в Патрика. А потом появилась девушка. Все, что с ней происходило, происходило неожиданно, и, что бы я ни делала, казалось, она постоянно находится на лестнице.
Когда я рассказала Перегрину, что пишу книгу, которая постоянно превращается в историю про любовь, которая происходит в уродливом доме, он сказал: «Первые романы – это автобиография и исполнение желаний. Очевидно, нужно отбросить все свои разочарования и неудовлетворенные желания, прежде чем сможешь написать что-нибудь полезное».
Я выбросила исписанные страницы, когда вернулась домой. Но я попробовала другие занятия: пыталась, согласно воле Перегрина, быть Зельдой Фицджеральд вместо его дочерей. Гуляла вдоль реки и тратила деньги, ходила на рынки и ела сыр руками из упаковки на ходу. Покрасила стены pied-à-terre и перестелила полы. Я ходила в кино одна и покупала билеты на генеральную репетицию балета. Я научилась курить и