Вечная полночь - Джерри Стал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стал называть это ситуацией Невидимого Увечья. Я родился дефективным. Не в смысле отсутствующего носа, дыры в сердце, склонности к талидомиду, но тем не менее дефективным. Все сводилось к бедренной кости неправильной формы, что-то не то с суставом, и по этой причине я по сей день поднимаю левое колено чуть выше правого. Об икрах уже не говорю. Они выглядели так, будто их отрезали от двух разных человек — обоих тощих и белых — и пересадили мне.
Мать говорила, когда я, наконец, перестал ползать и стал учиться ходить, что я «качал бедрами, как пьяный матрос». В два года мои движения отличались такой странностью, что производили впечатление, будто я уже успел стать тем алкашом, в кого в итоге и превратился.
Доктор Тайн — питтсбургский педиатр мирового класса со специализацией в лечении детей, родившихся с костными нарушениями, и коррекции без хирургического вмешательства. Но помимо таланта целителя определенную роль играла внешность. Доктор Тайн отдавал предпочтение коротким волнистым волосам, зачесанным назад и постоянно смачиваемым, и неизменному наряду: черные брючные костюмы, белая рубашка, черный галстук, черные туфли.
Докторские глаза, казалось, плавают за очками в стальной оправе, большие, как маринованные баклажаны. Но вырисовывается одно ощущение: доктор Тайн рядом, издавая запах чего-то тайного, чего-то испортившегося, влажного… Доктор Тайн, чьи пальцы сжали мои голые бедра, мокрые, горячие пальцы… От которого я слышу странные, вибрирующие интонации, приказывающие дернуться в ту сторону, дернуться в другую, тяни, малыш, тяни… Доктор Тайн, про кого я даже не знал, что она женщина.
Я знал лишь, что эта дородная, но тревожащая фигура вызывает во мне чувства, которые я не могу понять. Ее вид, сбивающий с толку мини-помпадур, гладкие и круглые щеки. Аж в дрожь бросало. Но даже в половину не так сильно, как в ее приемной. Потому что там был совершенно иной мир. Широченное, с детский сад пространство с трехколесными великами, слайдами, играми и детьми-калеками. Вот что перепугало меня. Маленькие мальчики в инвалидных креслах, девочки с запястьями, скованными блестящими стальными браслетами, всевозможные металлические приспособления, пристегнутые к конечностям детей одного со мной возраста. Как будто, стискивая мамину руку, я наткнулся на изуродованную параллельную вселенную рядом с той, где обитал сам. Мир хромающих мальчишек в ковбойских шляпах, визжащих, искалеченных двухлеток на коленях у мамаш, кому не суждено, как я вскоре догадался, когда-нибудь слезть с материнских колен…
— Но, мам, у меня ведь все нормально, да? Я не..?
— Разумеется.
— Но, мам — Я так и не сумел задать этот вопрос. — Но, мам, зачем меня сюда привели?
Разница между мной и хныкающим блондинчиком, у которого парализованная ножка болталась из коротких штанишек, как тряпка, состояла в том, что мое увечье не было видно глазу. А так он ничем не отличался от меня. Мы оба были калеки. Только он — калека снаружи. А я — калека внутри.
Вот так вот. Я побывай там, я был одним из них. Вы этого не видели. Но я понимал. Знал… Я проведу остаток жизни, стараясь одновременно забыть свое состояние и удостовериться, что оно совсем не изменилось…
* * *Джакобо Тиммерман писал, что ты становишься мужчиной в тот день, когда видишь, как полицейский вмазывает ботинком по яйцам твоего отца. В моем случае, так как мы живем в цивилизованной стране, это случилось в залах Судебного комитета США, когда мне было пятнадцать. Линдон Джонсон номинировал отца в Апелляционный суд третьего округа. В часть процедуры входило заседание перед Судебным комитетом Сената, где заправлял какой-то фанатик старой школы из Миссисипи по имени Джим Истлэнд.
Вся радость и гордость, испытываемые мной в связи с папиным продвижением по службе, сменились ужасом, едва мы оказались в Вашингтоне. До сих пор помню запах в обшитом красным деревом зале заседаний. Сигарного дыма, полированной мебели и чего-то еще. Какую-то вонь, витавшую над и под сверкающими столами и морщинистыми дедами в костюмах.
Мне не доводилось раньше видеть, как публично терзают отца. Он казался маленьким в своем кресле. Он плотно стиснул губы так, что они почти побелели. Я узнал это его выражение лица. Оно означало страдания. Оно появлялось, когда мать выкрикивала что-нибудь особенно резкое в присутствие меня и сестры.
Сенатор Истлэнд крепко сжимал длинную и тонкую сигару насмешливыми губами. Всякий раз, наклоняясь, он выпускал дым в папино лицо. Он выплевывал вопросы, словно ошметки тухлого мяса. «Почему вы полагаете, что достаточно компетентны, чтобы занимать пост судьи?.. Как долго вы работаете юристом?.. Насколько мне известно, вы родились не в нашей стране, это правда?..»
Ясное дело, я чем-то убился даже в такой момент. Горстью маминых транков, если не ошибаюсь. Но таким образом ситуация казалась еще более абсурдной. Она никак не стала от этого менее болезненной. Абсурдность и болезненность, как я буду снова и снова по жизни убеждаться, не взаимоисключают друг друга. Даже примерно.
Ужас в два раза усилился тем фактом, что Истлэнд проводил слушания по делу Йома Киппура. И мой отец, еврейский иммигрант, столкнулся с конфликтом всей своей жизни, даже в момент величайшей в своей жизни возможности: либо озвучить свое мнение, либо подавить гордость и принять условия этого психопата. Что он и сделал и за что поплатился.
С целью разрешения мучительного конфликта: насчет посещения среднего класса городской общеообразовательной школы после папиного продвижения в судейскую верхушку было решено: на средний и старший классы меня отправят в интернат. Я не знал никого, кто ходил бы в подготовительную школу. Но проект, благодаря рекламным буклетам, наводнившим наш почтовый ящик, едва мы приняли решение, представился одновременно неотразимо привлекательным и пугающим.
Поскольку отцу придется большую часть времени проводить в Филадельфии, сошлись, что лучше всего подойдет школа в Пенсильвании. Выбранный частный интернат, как показало дальнейшее, оказался рассадником аристократии под названием «Хилл». «Хилл», как мне предстояло узнать, гордился своими традициями, столь же сопливыми, как в «Экзетере», хотя и не такими известными. Отпрыски богатых и знатных родителей, от Джеймса Бэйкера до Банкера Ханта, от Оливера Стоуна до Гарри Хамплина, учились в «Хилле».
«Культурный шок» никоим образом не затмил жуткий социальный кошмар, ворвавшийся в мою душу в первые роковые дни в компании этих сынков правящего класса. Для начала, я раньше в глаза не видел стерео. Меня никто не учил завязывать галстук. Никогда, само собой разумеется, не употреблял наркотики в той мере, как употребляли здесь.
Перед отправкой в Поттстаун, Пенсильвания, где раскинулся широченный кампус — в буквальном смысле на холме над головами туземных пеонов — меня послали в местечко под названием Волфеборо в Нью-Гемпшире поучиться в летней школе и подготовиться к суровым испытаниям грядущей учебы.
Меня там прекрасно подготовили. Но совсем не к алгебре. Нет, оказывается, из остальных обитателей «Хилла» в летний лагерь согнали одних распиздяев. Способных, но склонных к нарушению дисциплины. Что в 1969 году правления нашего Каменного Господа означало наркоманов.
Можете себе вообразить, как отчаянно я хотел стать своим, когда один из пацанов постарше заявился ко мне палатку и дружелюбно представился. Его звали Сайпс. Он ходил в мешковатых шортах и топ-сайдерах — ни то, ни другое я доселе не видывал — и один в один напоминал молодого Лесли Говарда.
— Короче, Стал, — спросил он, плюхаясь на раскладушку моего отсутствующего соседа, — что ты больше хочешь: мескалин или кислоту?
Ну, не то чтобы я хорошо шарил в том и другом. Я раз пробовал мескалин, когда в четырнадцать мне сестра немножко выделила и все. И разумеется, я сообщил ему всю правду. Как можно небрежнее я произнес: «Кислоту. Сколько я могу взять? Сколько съем?».
Вот так все и произошло. Моя судьба решилась. То были дни, для тех из вас, кто их не застал или забыл, когда люди делились на две группы. Нарки и приличные. Спортсмены и хиппи. Нефоры и цивилы.
Когда учебный год пошел своим ходом, и я попал в сам Поттстаун, стал каждый день ходить в форменном пиджаке и при галстуке и вместе с остальными ребятами ныть насчет обязательной стрижки — короткие волосы никого не радовали — я успел закрепить за собой репутацию неформала. Именно в «Хилле» я научился правильно торчать: постоянно и как будто ты совсем не торчишь.
Мой кореш Сайпс и другие до абсурдности денежные сынки промышленных воротил обучили тупорылого пролетарского дегенерата из Питтсбурга, как глотать 800 микрограмм промокашек и не запалиться за обедом перед директором и его женушкой с крысиной мордашкой или в капелле не заорать при виде крови, капающей со святых из цветного стекла.