Критика демократии - Лев Тихомиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сочувствие “общества” революции, освобожденной от чрезмерного “мужичества” и социализма и направленной на цели преимущественно политические, казалось революционерам, со времени эпохи процессов, несомненным. Революционеры не сомневались, что будут приняты с распростертыми объятиями, и только сами стеснялись “изменить народу”. Однако же в народе ясно революции не предвиделось, а между тем ждать дольше было психологически невозможно для людей, так страстно настроенных, так безусловно верующих в свою революцию.
20
О терроре много говорилось, и сами революционеры подыскивали ему много различных оснований, якобы целей. По моему мнению, этот “единоличный бунт” вытекал, в глубине своего психологического основания, вовсе не из какого-нибудь расчета и не для каких-нибудь целей. Террористы сами не понимали себя и в этом отношении не захотели бы понять. Положение было таково. Люди чуть не с пеленок всеми помыслами, всеми страстями были выработаны для революции. А между тем никакой революции нигде не происходит, не на чем бунтовать, не с кем, никто не хочет. Некоторое время можно было ждать, пропагандировать, агитировать, призывать, но наконец все-таки никто не желает восставать. Что делать? Ждать? Смириться? Но это значило бы сознаться пред собой в ложности своих взглядов, сознаться, что существующий строй имеет весьма глубокие корни, а революция — никаких или очень мало. Допустив это, пришлось бы далее признать одно из двух: или что люди очень глупы, или что революционные идеалы сомнительны. Допуская любое из этих положений, пришлось бы далее, шаг за шагом, вопрос за вопросом, разбить всю свою революционную веру. Помню одного неофита, уже давно не мальчика, который все приставал к революционерам: “Дайте мне настоящее дело, или я сделаюсь шпионом”. Я тогда не понимал такой странной дилеммы. Но действительно, при таком абсолютном обожании революции отсутствие революционного дела было ужасно. Ведь теория непременно его предсказывала; если бы революционные теории и оценки были верны, то дела, фактически революции, не могло не быть. Стало быть, если ее нет, если ее никак даже невозможно придумать, то это доказывает, что теория — вздор и ложь; но если она ложь, то ложь, несомненно, преступная, такая преступная, что ее должно искоренять всеми способами. И вот — “дайте дела, или пойду в шпионы”. Помнится, ему дали дело, во всяком случае, он был куда-то сослан.
Без революции человечеству 70-х годов грозило полное крушение всего миросозерцания. Он этого не мог допустить, ум был слишком непривычен к работе и, главное, другой веры не мог себе найти. Оставалось одно: единоличный бунт. Если бы революционного материала было в России чуть-чуть побольше, он бы попытал баррикады или переворотный заговор. Но это оказывалось невозможным. Не выходило ничего. Оставалось действовать в одиночку, с группой товарищей, а стало быть — против лиц же, тайком, из-за угла... Под эту разбойничью практику, разумеется, подыскивались цели самые разнообразные: месть, дезорганизация, охрана пропаганды и т. п. В основной подкладке это просто был единственный способ начать революцию, то есть показать себе, будто бы она действительно начинается, будто бы собственные толки о ней — не пустые фразы.
22
Такой страшный шаг назревал долго, он не мог бы состояться, если бы революционеры не успели одурманить окончательно своего разума и своей совести, и даже после этого он не мог бы состояться в широких размерах, если бы легкомысленное и истинно преступное поведение некоторой части общества не поддержало иллюзии в наркотизированном мозгу террористов. Но все эти условия осуществлялись одно за другим, как будто нарочно подготовляемые.
Хороши были наши “все науки”, проходимые по программе Лаврова в кружках самообразования, хорошо было наше “чтение” книжек, как две капли сходных между собою! Но даже и это донельзя умеренное обременение своей головы было отброшено во время “движения в народ”. Началось отрицание наук, и новая формация “передовой интеллигенции” умудрилась дойти до замечательного невежества. Революционеры первого периода прозвали новых людей “троглодитами”. Как новые Омары, “троглодиты” могли бы сказать:
“Или в науках подтверждают революцию, и тогда они излишни, или ей противоречат, и тогда они вредны”. Отрицание чтения, образования, книжек имело, однако, свою внутреннюю логику. Что действительно могла дать революционерам “наука”, им доступная, то есть писания разных либералов? В основах — ничего. В частностях же могла только охлаждать, вселяя все-таки сомнения. Из-за чего же было тратить время, необходимое “для дела”? Любви к чистому знанию не было, да такое знание и не могло ее в себе выработать. Практического же, “полезного” тоже ничего не представлялось. Образование, чтение поэтому чрезвычайно забрасывались в слоях молодежи, на которых отражалось влияние революционеров того времени, и результаты получались иногда очень резкие. Я могу вспомнить чрезвычайно талантливых мальчиков первых курсов, которые в два-три года замечательно тупели с погружением своего ума в это самодовольное бедствие. Действительно, какая бы ни была наука, хотя бы самая патентованная либеральная, она все же давала некоторое упражнение, от которого теперь совершенно отрешались. Революционная вера заковывалась в непроницаемую броню отвычки рассуждать и ничегонезнания. Без этого ей трудно было бы уцелеть, пережить вопиющий опровергающий крик фактов и дойти до своего “террора”, даже не замечая, что он составляет ей логический смертный приговор. Заклепав наглухо все пружины понимания, можно было теперь встретить помеху только в привычках нравственного чувства.
Любопытно, однако, как все устраивалось само собой, но с такой систематичностью, как будто кто нарочно подстраивал и вел к роковому концу. Еще с 1876 года, когда не было никаких политических убийств (хотя и были уже к ним подстрекательства), в революционных кружках с чрезвычайной силой возникает по-видимому странный спор о том, оправдывает ли цель средства? Посторонний слушатель подумал бы, что эти люди замышляют преступление и расчищают для него путь в своей совести. Революция полубессознательно наткнулась на такие препятствия, которых чистыми средствами не могла одолеть; она искала других средств, которых нечистоту сознавала, потому что сама искала им оправдания. Вопрос дебатировался чрезвычайно страстно. Сильнейший кружок 1877-1878 годов “Земля и воля” признал правило: “Цель оправдывает средства” — основным принципом, внес его в свою программу, и с тех пор в кружок никто не был допускаем без торжественного исповедания этого иезуитского принципа.
Действительно, со своей точки зрения революционеры и не могли его не принять. Нравственные понятия совершенно связывали им руки. А между тем почему же нельзя убить, ограбить, обмануть? Почему нельзя насильно навязать народу ту или иную судьбу? Конечно, утилитарная нравственность, единственная, которую могли признавать они, говорила, что убийство, нарушение чужого права, обман и т. п. — недозволительны, потому что они вредны для общества. Как общее правило, это было ясно. Но в отношении революционеров, спасителей общества, передовой его части, носителей разума человечества? Ведь они осуществляли революцию, то есть величайшее благо, а величайшее благо, величайшая степень пользы выражает в себе и величайшую степень нравственности. Стало быть, если для такой цели потребуется кого-нибудь убить — это полезно, то есть и нравственно, дозволительно или даже обязательно. Но, может быть, расчет окажется ошибочным, может быть, убийство или грабеж окажутся неполезными, нецелесообразными? Это уже другой вопрос, и, во всяком случае, революционерам приходится тут полагаться только на свое соображение, потому что они впереди всех, они понимают лучше всех и некому им делать указаний. Если они признают что-либо полезным, то, по наибольшей степени вероятности, это действительно полезно. Если же слушаться указаний общества или народа, то наделаешь гораздо больше ошибок.
23
В то время когда в революционной среде различными путями назревали идеи террора, “передовое” общество принимало все более оппозиционное положение. Привыкши пользоваться всеми неприятностями в делах как средством критики, имеющей концом намек на “увенчание здания” и необходимость “содействия”, это общество так же отнеслось и к многочисленным политическим процессам. Это было тем легче, что процессы велись публично, шумно, словно их нарочно старались раскричать. Ласки подсудимым, порицания правительству и администрации, “губящим молодежь”, — все это шло crescendo. На беду, тогда все согласно складывалось к одному концу; в злополучном процессе 193-х дело было действительно чрезвычайно раздуто следствием. По существу, фактическая (а не нравственная) виновность большинства привлеченных была так ничтожна, что не стоила даже судебного разбирательства, а требовала чисто административных взысканий. Точно так же подсудимые (сначала их было привлечено около шестисот, кажется, человек) ничуть не составляли одного тайного общества, как усиливалось доказать следствие. Эта коренная ошибка