Дорога на Лос-Анжелес - Джон Фанте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну?
– У меня мама заболела. Ее отвезли в больницу.
– Очень плохо, – только и сказал он.
В то утро я выскользнул из цеха в уборную. Писал там. Мухи – без числа. Они вились надо мной, ползали по рукам и бумаге. Весьма разумные мухи. Вне всякого сомнения, они читали то, что я писал. Один раз я встал совершенно неподвижно, чтобы они могли вволю поползать по листу и тщательно изучить каждую букву. Самые славные мухи в моей жизни.
В полдень я писал в столовой. Она была переполнена, воняла жиром и наваристым супом. Я едва замечал запах. Когда прозвучал свисток, я заметил перед собой тарелку. К ней не прикасались.
Днем я снова удрал в уборную. Писал там полчаса. Потом зашел Мануэль. Я спрятал бумагу и карандаш.
– Тебя босс хочет.
Я отправился к боссу.
– Ты где, к черту, был?
– У матери. Ей хуже. Я ходил позвонить в больницу.
Он потер щеку.
– Это очень плохо.
– Все довольно серьезно.
Он поцокал языком.
– Жаль. Выкарабкается?
– Сомневаюсь. Говорят, сейчас дело за считаными минутами.
– Господи. Мне жаль это слышать.
– Она мне была роскошной матерью. Изумительной. Даже не знаю, что буду делать, если она скончается. Наверное, убью себя. Она – мой единственный друг в целом свете.
– А что с ней?
– Пульмонарный тромбоз.
Он присвистнул.
– Боже мой! Какой ужас.
– Но это еще не все.
– Не все?
– И артериосклероз к тому же.
– Господи ты боже мой.
Я почувствовал, как слезы подступают, и шмыгнул носом. Внезапно я осознал: то, что я сказал о своей матери, – она мой единственный друг на свете, – правда. А шмыгал я носом потому, что все это возможно: я, бедный паренек, вкалываю, как раб, на єтой консервной фабрике, а моя мама умирает, и я, бедный паренек, без надежды, без денег, беспросветно корячусь тут, пока мама моя отходит в мир иной, и последние мысли ее – обо мне, бедном пареньке, что горбатится тут, на этой консервной фабрике. От этой мысли разрывалось сердце. Слезы хлынули в три ручья.
– Она была чудесной, – промолвил я, всхлипывая. – Всей своей жизнью пожертвовала ради моего успеха. У меня аж до самого нутра все болит.
– Это круто, – сказал Коротышка. – Мне кажется, я знаю, каково тебе.
Голова моя поникла. Я зашаркал ногами прочь, слезы текли у меня по лицу. Удивительно, как такая бесстыжая ложь чуть было и впрямь не разбила мне сердце.
– Нет. Вы не понимаете. Да как вы можете?! Никому не понять, каково мне.
Он поспешил следом.
– Послушай, – улыбнулся он. – Ну не глупи, возьми сегодня выходной. Езжай в больницу! Посиди с матерью! Приободри ее! Побудь с нею несколько дней – неделю! Тут все будет в порядке. Я оплачу тебе полное время. Я знаю, как тебе туго. Черт, да у меня же самого, наверное, мама когда-то была.
Я стиснул зубы и замотал головой.
– Нет. Не могу. Не буду. Мой долг – быть здесь, с остальными парнями. Не хочу я, чтобы вы себе любимчиков заводили. Моей маме бы тоже это не понравилось. Даже при последнем издыхании она бы так сказала.
Он схватил меня за плечи и потряс.
– Нет! – ответил я. – Я так не поступлю.
– Слушай сюда! Кто здесь главный? Теперь делай гак, как я тебе говорю. Убирайся отсюда и поезжай в больницу и сиди в больнице, пока матери твоей не станет лучше!
Наконец я сдался и потянулся к его руке.
– Господи, вы замечательный человек! Спасибо! Боже мой, я этого никогда не забуду.
Он потрепал меня по плечу.
– Не стоит. Я понимаю такие вещи. У меня, наверное, тоже когда-то мама была.
Из бумажника он вытянул фотографию.
– Смотри, – улыбнулся он.
Я поднес фотографию к омытым слезами глазам. Квадратная кирпичная баба в подвенечном платье, ниспадающем с нее, как простыни с небес, и собравшемся складками в ногах. За нею – фальшивый задник с нарисованными деревьями и кустами, яблони в цвету и распустившиеся розы, причем разрезы и дыры в полотне так и бросаются в глаза.
– Моя мама, – сказал он. – Этой фотографии уже пятьдесят лет.
Я подумал, что уродливее бабищи мне видеть не доводилось. Челюсть у нее торчала квадратная, как у фараона. Цветы в руке, которые она держала, словно толкушку для картошки, увяли. Вуаль съехала набок, как занавеска на сломанном карнизе. Уголки рта задрались вверх в необычайно циничной ухмылке. Выглядела она так, будто презирала саму мысль, что пришлось эдак разодеться ради того, чтобы выйти замуж за одного из этих проклятых Нэйлоров.
– Она прекрасна – слишком прекрасна, чтобы описать словами.
– Да, чудо она была еще то.
– Оно и видно. В ней есть что-то мягкое – как холм в сумерках, как облачко вдалеке, что-то милое и очень духовное; ну, вы понимаете, о чем я, – метафоры мои неадекватны.
– Ага. Она умерла от пневмонии.
– Боже, – изрек я. – Подумать только! Такая чудесная женщина! Вот насколько ограниченна так называемая наука! А началось все с обычной простуды к тому же, не так ли?
– Ну. Так оно и было.
– Мы, современные! Какие же мы дураки! Мы забываем о неземной красоте старых вещей, драгоценностей – как вот эта фотография. Господи, она изумительна!
– Ага. Боже, боже.
Двадцать один
В тот день я писал на скамейке в парке. Солнце соскользнуло прочь, с востока подкралась темнота. Я писал в полутьме. Когда с моря поднялся влажный ветер, я бросил и пошел домой. Мона с матерью ничего не знали, думали, я с работы вернулся.
После ужина я начал снова. В конечном итоге далеко не рассказ получится. Я насчитал тридцать три тысячи пятьсот шестьдесят слов, за исключением неопределенных артиклей. Роман, полный роман. В нем было двести двадцать четыре абзаца и три тысячи пятьсот восемьдесят предложений. Одна фраза содержала четыреста тридцать восемь слов, самое длинное предложение из всех, что мне доводилось видеть. Я гордился им и знал: оно ошеломит критиков. В конце концов, не всякому дано чеканить такие фразы.
И я писал дальше, когда только мог: строку-другую по утрам, три полных дня в парке на лавочке, целыми страницами по ночам. Дни и ночи бежали под карандашом, словно торопливые ноги детишек. Три больших блокнота уже были упакованы написанным, затем к ним добавился четвертый. Через неделю труд был окончен. Пять блокнотов. 69 009 слов.
То была история страстных любовей Артура Баннинга. На своей яхте он плавал из одной страны в другую в поисках женщины своей мечты. У него закручивались романы с женщинами всех стран и рас в мире. Чтобы упомянуть все страны, я обратился к словарю и поэтому не пропустил ни одной. Их было шестьдесят, и в каждой у него было по страстной любви.
Но Артур Баннинг так никогда и не нашел женщину своей мечты.
Точно в 3.27 утра в пятницу, 7 августа, я закончил книгу. Последним словом на последней странице стало именно то, которого я желал.
Оно было – «Смерть».
Мой герой застрелился в голову.
Он приставил пистолет к виску и заговорил.
– Мне не удалось найти женщину своей мечты, – сказал он. – И теперь я готов к Смерти. Ах, сладкая тайна Смерти.
Я вообще-то не написал, что он спустил курок. Это должно было доказать, что я способен обуздывать себя в сокрушительной кульминации.
Итак, он завершен.
Двадцать два
Когда я вернулся домой на следующий вечер, Мона читала рукопись. Разложила стопки бумаги по столу и дочитывала последние слова на самой последней странице, где как раз и была обалденнейшая кульминация. Казалось, глаза у нее горят напряженным интересом. Я стащил с себя куртку и потер руки.
– Ха! – сказал я. – Вижу, ты поглощена. Захватывает, не так ли?
Она взглянула на меня с кислой миной.
– Это глупо, – сказала она. – Просто глупо. Оно меня не захватывает. У меня от него живот схватывает.
– О! – сказал я. – Вот, значит, как? – Я прошелся по комнате. – И кем же ты себя тогда, к чертовой матери, считаешь?
– Это глупо. Я хохотала до колик. Большую часть, я, конечно, пропустила. Даже трех пачек отсюда не осилила.
Я потряс кулаком у нее перед носом.
– А что ты скажешь, если я тебе всю рожу расквашу в кровавое и слюнявое месиво, а?
– Это пижонство. Все эти умные слова! Я вырвал у нее из рук листки.
– Ты – католическая невежда! Грязная лицемерка! Отвратительная, тошнотворная глиномеска-безбрачница!
Моя слюна забрызгала ей лицо и волосы. Она вытерла платком шею и оттолкнула меня. Она улыбалась.
– А почему твой герой не убил себя на первой странице вместо последней? Так бы история получилась гораздо занятнее.
Я схватил ее за горло.
– Следи очень тщательно за тем, что говоришь, римская блудница! Предупреждаю тебя – будь очень, очень осторожна!
Она вырвалась, ногтями отцепив мою руку.
– Это худшая книга, что я только читала.
Я снова ее схватил. Она вскочила со стула, дико отбиваясь и царапая мне физиономию. Я начал отступать, выкрикивая при каждом шаге:
– Ты – святоша, тошноблевотнейшая монахиня изо всех сучьезаразных тошнотных монахинь поганых тупорылых бабуинов низкопробнейшего католического наследия.