Oпасные мысли - Юрий Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта история плотно укладывается в картину тех времен, рядовая история. Только техник кажется не рядовым, но узнав армян поближе, их привязанность к семьям, я понял, что и техник — рядовой.
В 1956 году, когда мне это рассказывали, времена были, конечно, уже совсем другие. Можно было жить без истерии и не бояться ареста просто потому, что для великих строек коммунизма требовались рабы; или потому, что твоя квартира, мебель и жена приглянулись соседу; или за то, что ты не сказал вовремя «Да здравствует товарищ Икс!»; или сказал, да не вовремя (когда Икса уже арестовали); или вообще неправильно выбрал отца с бабушкой, а выбрав, не отрекся от них публично. Тот, кого не укатывал этот сюрреалистский каток, никогда по-настоящему не поймет, каким громадным освобождением был для людей Хрущевский поворот к элементарной законности, ко все еще тоталитарному, но уже не копошащемуся в крови и блевотине обществу.
Нужно заметить, что, в отличие от Армении, в России не все одинаково ощущали освобождение. Если не считать советских интеллигентов, которые после двадцатого съезда почти все стали антисталинистами, — включая и тех, кто еще вчера писал стихи о великом вожде или громил врачей-отравителей, — если не считать их, то русские делились надвое: примерно половина была за Сталина из-за советской победы в войне. Кроме того, для многих в России социализм оставался магическим словом, идеей фикс; уже не пьянящей, но еще мечтой, оправдывающей все дела Сталина. В Армении же почти никто не придавал ультимативного значения никакой социальной идее вообще; все внимание было приковано к идее национальной. Социализм там или капитализм, это им было пока безразлично. «Вы, русские, устроили себе революцию — в семнадцатом, что ли, году? — так вы и расхлебывайте эту кашу».
Такая насмешливая оценка вполне соответствовала тому пониманию роли социальных идей, которое у меня начало складываться. Люди не рождаются одинаковыми, и их невозможно сделать таковыми; и так как интересы и ценностные шкалы различны, то не существует единой, приемлемой для всех социальной идеи. Всякая попытка насадить такую есть преступление против человеческой природы и потому рано или поздно потерпит крах. Здоровое общество нуждается во множестве идей, сколь угодно взаимно противоречивых. Каждому следует выбрать, что ему по душе. Возможно, с чьей-то точки зрения наши идеи покажутся ужасными — не это важно. ВАЖНО ТОЛЬКО, ЧТОБЫ НИКТО ИЗ НАС НЕ ПРИМЕНЯЛ НАСИЛИЯ ПРОТИВ ТЕХ, ЧЬИ ИДЕИ НАМ НЕ НРАВЯТСЯ. Нужно быть постоянно начеку, потому что, чем святее или научнее кажется нам наша идея, тем сильнее хочется нам применить насилие против еретиков и тем легче перерастает наше насилие в газовые камеры и в бесконечные тысячи могил с наваленными друг на друга трупами с дырочками от пуль в затылках.
«Что двигало Хрущевым? Зачем ему нужно было так разоблачить Сталина?» — спросил меня Алиханян в один из первых же разговоров. Мы сидели в его ереванской квартире. Прямо передо мной на стене висел портрет Нины Шостакович, физика, жены композитора, внезапно умершей на институтской станции космических лучей. Алиханян часто повторял, что не он украл жену у своего друга Дмитрия Шостаковича, а как раз наоборот, Шостакович увел подругу у Алиханяна в их студенческие годы. Через много лет она в конце концов вернулась к своей первой любви.
«Коммунисты устали от самопоедания, — ответил я. — Когда жрали других — крестьян, старую интеллигенцию — небось, не поперхнулись».
«Крестьян? Ах, да, коллективизация. О них, действительно, не вспоминают. Верно. Еще кофе?» Он немного посуетился за столом.
«Интересно. Вы смогли бы, Юра, в принципе, стать шпионом?»
«Шпионом? Не знаю. Если бы я был в чем-то страшно убежден… Было бы что-то вроде войны… И важно бы было что-то узнать… Нет. А что?»
«Просто интересно».
Он вначале подумал, что только агент КГБ мог позволить себе такую свободу речей.
А.И.Алиханян был беспризорником в гражданскую войну, пока его не подобрал на улицах Тифлиса один раввин. Армянский мальчик получил строгое еврейское воспитание; но в отличие от своего старшего брата, А.И.Алиханова, А.И.Алиханян[6] был сущим Медичи. Лучшие художники, писатели и музыканты, большинство в трудных отношениях с властями, поклонялись ему как смелому меценату и выдающемуся ученому. Ученые же коллеги любили, главным образом, его близость к неофициальным художникам и ослепительные банкеты, которые он устраивал в честь людей, потенциально полезных ему и его институту. На деле он был и активный ученый, и отличный директор, безусловно антисталинист по взглядам, помогший нескольким физикам, попавшим в трудные положения; но в ответ он ожидал абсолютной лояльности к себе и мог быть очень опасен, когда полагал, что он ее не получил. Ходили слухи, что в сталинское время у него была собственная сеть шпионов для защиты себя и сотрудников от шпионов КГБ. И было бы совершенно в его характере, если бы он сохранил кое-что из того и в мои дни.
«Ваше счастье, что вы в Армении, Юра, — говорил он. — Не торопитесь в Москву, там на вас напишут сразу сто доносов».
Вероятно. Но письма мои вскрывали и в Армении. Пока я жил в общежитии, они посылались на институт, и Амалия, секретарша, выдавала их мне распечатанными. «Да вы не обращайте внимания, Юра, — говорил Алиханян. — Для Амалии посмотреть в замочную скважину — все равно, что для вас взять интеграл. Вам же не напишут ничего порнографического?» Никто не писал мне ничего «порнографического», и я сам не писал ничего опасного, мы все были учены еще со сталинских времен. Но было неприятно.
Амалия была мастерица на все руки, даже временно вела спецотдел, пока не прислали профессионального гебиста. Все мои численные расчеты по ускорителю я обязан был сдавать в конце рабочего дня ей, после чего они немедленно становились «секретными» и я уже не имел права взять их обратно, хотя бы и через час, так как у меня не было допуска к секретным работам. Поэтому я всегда держал копии своих «секретных» бумаг в своем письменном столе, иначе невозможно было бы работать. Проект ускорителя нужно было закончить к осени 1958 года, чтобы Совет Министров в Москве имел время утвердить его и внести в план следующей пятилетки. Я отвечал за теоретическую часть; со мной работали Семен Хейфец в Ереване и Евгений Тарасов в Москве. Через полтора года, к началу последней, самой лихорадочной стадии, Алиханян предоставил мне целиком свой кабинет, так что я мог писать свою часть проекта и спать там же на диване без всяких помех.
Мы успели с проектом. Рецензенты похвалили, отметив отдельно мою роль. Совет Министров утвердил. И я решил, что настал час добиваться, чтобы приняли к защите мою диссертацию, лежавшую без движения уже два года в Ереванском университете. Они бы и рады были принять ее к защите, объясняли мне, но не могут без указания сверху. Я сочинил агрессивное заявление на имя Алиханяна: «Прошу считать меня уволенным через две недели. Буду искать работу в любом другом месте, так как здесь не разрешают принимать к защите мою диссертацию, результаты которой я использовал в расчетах ускорителя». Алиханян, сам беспартийный, немедленно побежал в Центральный Комитет Коммунистической Партии Армении.
Все участники понимали нехитрый смысл игры. Они знали, что я знаю, что ни в каком другом месте мне защитить диссертацию не разрешат. Но им было ясно также, что я полон решимости уйти — в момент, когда проект ускорителя был принят на высшем уровне и нужда во мне была теперь даже больше, чем прежде. В октябре Армянский ЦК срочно согласовал этот вопрос с Москвой, и была спущена директива: пусть Орлов защищает свою диссертацию. Владимир Борисович Берестецкий немедленно прилетел из Москвы в качестве официального оппонента, и защита прошла без всяких задержек. Я загнал себя в угол.
Теперь, вместо того, чтобы вернуться к своей семье и к тем физическим проблемам, которые я когда-то надеялся разрешить, я был морально обязан оставаться в Ереване. Меня не покидало чувство, что я предал и себя, и семью.
В результате защиты повысилась зарплата и, кроме того, появилась приятная отдельная квартира, где меня могла навещать моя семья. И Галя, и я, мы по-прежнему боялись переезжать в Ереван навсегда, так что я продолжал жить отдельно, летая в Москву в командировки, а Дима и Саша приезжали иногда с Галей или домработницей ко мне в Ереван. Я брал своих умных, любознательных малышей в горы, на длинные прогулки в окрестностях станции космических лучей на горе Арагац, пятьдесят километров от Еревана. Мы бродили по альпийским лугам и там же пировали: хлеб, брынза, дикая вкусная зелень, надерганная на берегу и вымытая в газированной минеральной воде небольшого ручья.
После утверждения ускорительного проекта жить вообще стало легче. Хотя я теперь руководил группой и читал лекции в Ереванском университете, часто находилось время и на вечерние прогулки — вниз к Разданскому ущелью, сквозь заросли фруктовых деревьев, по берегам бурлящей реки, и, наконец, в тот сад, где раньше было институтское общежитие. Старый старик-сторож зарывал свой медный джезве в сковородку, наполненную раскаленным песком, и начинал наш обычный разговор: он рассказывал, я слушал. Давным-давно, молодым, он партизанил против турок, а потом против Красной армии, когда она вторглась в республику, управляемую до того дашнаками, националистами социал-демократического толка.