Oпасные мысли - Юрий Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушая мои речи на этот счет, большинство армян отмалчивалось, иногда только осторожно улыбаясь. Нашелся лишь один армянин, безголосый в то время, но чья гортань прочистилась, когда КГБ понадобилась помощь в моем деле. «Орлов вел антисоветскую агитацию и пропаганду против ввода советских войск в Чехословакию», — читал я десятью годами позже его свидетельские показания. Этот Акоп Алексанян был когда-то нормальным физиком в нашем институте. Все изменилось, когда его симпатичная дочка вышла замуж за сына первого секретаря ЦК КП Армении. Акоп открыл в себе строгую партийную взыскательность. Его звезда разгоралась, он был избран секретарем парткома института и купил себе большой портфель.
Через несколько недель после интервенции в Чехословакии до Еревана дошла из Москвы самиздатская информация, отпечатанная на тончайших прозрачных листочках безвестной отважной машинисткой: в Москве, в августе 1968, семь человек протестовали на Красной площади против интервенции.[7] Среди участников мне знакомо было имя Ларисы Богораз, диссидентки и жены диссидента-писателя, сидящего в лагере Юлия Даниэля. Они успели развернуть плакат ЗА ВАШУ И НАШУ СВОБОДУ! — как были тут же схвачены, избиты и брошены в подкативший воронок. Читая сообщение, я чувствовал стыд. После 1956 года я уже не делал ничего, чтобы помочь как-то изменить этот жуткий и идиотский режим.
Я был теперь профессором и членом-корреспондентом Академии наук Армении. Но не титулы, не связанная с ними высокая зарплата и не страх удерживали меня от открытых акций против режима. Суть дела состояла в том, что открыть рот значило — быть выкинутым из науки, которую любишь. Это уже случилось однажды, и было непросто решиться на это еще раз. В любом случае, уж за такую-то высокую плату, следовало сделать что-то существенное, экстраординарно важное. С моей точки зрения имело, в частности, смысл выступить с ясной положительной программой: какого типа демократией хотим мы заменить нашу тоталитарную систему и как это делать. Однако к тому моменту я понимал «какого типа», но отнюдь не — «как?» Хотя я совсем не верил в плановый социализм, я хорошо знал, что любое предложение вернуться назад к капитализму было бы отвергнуто в советском контексте и потому было бы практически бесполезно. Надо было придумать что-то промежуточное, но что — это пока ускользало от меня.
Время шло, а я по-прежнему не предпринимал ровным счетом ничего. Не в первый раз я чувствовал себя столь некомфортно. В начале шестидесятых годов в нескольких городах были зверски подавлены рабочие волнения. Я знал об этом, но и пальцем не шевельнул, чтобы хоть информировать общество. Я даже, можно сказать, обследовал один такой случай, забастовку и расстрел рабочих в Новочеркасске в 1962 году. Большинство людей в стране ничего не знало, официальная информация была наглухо перекрыта. В 1965, когда я приезжал вместе с Ирой в Новочеркасск прочесть лекцию в Политехническом институте, друзья рассказали нам в подробностях, что произошло, как и вообще историю этого города. Во время второй поездки в 1967 я узнал больше.[8]
Новочеркасск был когда-то де-факто столицей казаков Кубани и нижнего Дона. К концу девятнадцатого века они отгрохали здесь огромный православный собор и затем еще более величественный Политехнический институт; и поставили памятники великим казакам — героям русской истории. Казаки вместе с их памятниками были ликвидированы большевиками; в соборе красовался антирелигиозный музей; а Политехнический институт продолжал функционировать, как при царе. Город был полон студентов, когда я читал там лекцию.
Летом 1962 года на большом заводе электровозов в десяти километрах от города рабочим снизили расценки примерно на тридцать процентов и одновременно повысили государственные цены на мясо, молоко и яйца. Изменение госцен было, впрочем, явлением потусторонним, вроде знаменитых понижений цен при Сталине: цены существовали, продукты в магазинах нет. Совсем плохо было у рабочих с жильем — бараки, переполненные коммунальные квартиры, — но это как обычно по всей стране.
Рабочие забастовали.
Власти ответили. В завод, в рабочий поселок, в город вошли войска и танки. Дороги, ведущие к месту событий, перекрыли войсками. Начались аресты с избиением арестованных. «Калашниковы» пока молчали. А заводские сирены гудели без перерыва, призывая ко всеобщей стачке. Прекратили работу другие заводы Новочеркасска.
На западе популярно рассуждение о природной покорности русских, их фатальной любви к культу власти. Но попробуйте стать прямо перед танками: в какую сторону вы пойдете или побежите? Под танки или прочь от них? Рабочие Новочеркасска пошли сквозь танковые заграждения. Колонны разных заводов начали стекаться к центру города. Они шли с пением «Интернационала», с портретами Ленина и с красными флагами. Все жители вышли на улицы, дети сидели и висели на крышах и деревьях. Когда демонстранты, прорвав оцепления, захватили здания городского комитета партии и милиции, был дан приказ стрелять.
Солдаты били из автоматов по крышам, по деревьям, по густой толпе, по танкам, облепленным рабочими, затыкающими смотровые щели рубашками. Танкисты не стреляли. [9]
Всю ночь пожарные машины смывали с улиц кровь. Тела убитых и тяжело раненных увозили машинами и хоронили за городом в оврагах, тайно от родственников. Рассказывали о побеге раненого подростка из кузова автомашины, заваленного трупами. Больницы были полны ранеными, но многие прятались и исчезали из района. Один солдат был убит.
Волнения продолжались еще месяц. Два или три члена Политбюро, среди них Микоян, приезжали из Москвы, угрожали административной высылкой всех поголовно жителей Новочеркасска. Судили и осудили более ста рабочих, семерых приговорили к расстрелу. Расценки оставили пониженными, но снабжение улучшили и цены не подняли. Я знал об этом всем…
Теперь, после чешской трагедии, я обдумал мою жизнь еще раз заново и решил, что уйти добровольно из науки не смогу; это будет равносильно смерти. Я буду продолжать научную работу, пока меня не остановят силой. Но эта тоталитарная цивилизация, расползающаяся по миру как раковая опухоль, неприятна мне, отвратительна, и не сопротивляться ей, значит, жить с постоянным ощущением вины. Надо что-то делать. Начать с того, что познакомиться с московскими диссидентами, а потом будет видно.
В эту самую осень, после того как я принял мучительное решение разойтись с Ирой, я встретил Ирину Валитову. Москвичка, жившая с матерью и младшим братом в коммунальной квартире, где в каждой из шести комнат кто-нибудь когда-нибудь сидел, половина по политическим статьям, она работала смотрительницей в музее им. Пушкина и изучала искусство на вечернем отделении университета. Я увидел ее в музее и пригласил в кино; через несколько месяцев мы сняли комнату в Москве. Ирина путешествовала со мной в Ереван и обратно, пока, через пару лет, ей не пришлось вовсе осесть там: Министерство среднего машиностроения решило ограничить мои поездки. Ереванский институт теперь контролировался им так же, как и ИТЭФ.
Очевидно, в этом министерстве и вообразить себе не позволили, что я, русский, мог пройти в армянскую академию на выборах, проходивших предыдущей весной. Меня выдвинули туда по предложению Алиханяна. К тому времени я давно уже простил его за попытку сделать из меня раба, а он, если исключить тот оскорбительный эпизод, поступал со мной всегда по-дружески. Когда меня выбрали в Академию, заместитель министра по кадрам, мой старый друг чекист Мезенцев, как бы укушенный бешеной собакой, призвал директора физического института к ответу. Генеалогическое дерево Мезенцева корнями уходило, вероятно, в царскую охранку. Известно, что в прошлом веке один Мезенцев был в высоком жандармском чине и по этой причине зарезан революционером в Санкт-Петербурге.
«Как могло случиться, что Орлова выбрали в академию? — кричал он на Алиханяна. — Как Вы, директор, могли допустить такое? Решение Вашего ученого совета зависело от Вас. От вашей позиции зависело голосование в академии. А Вы — Вы даже не поставили нас в известность, куда идет дело!»
Алиханян не рассказал мне, как он защищался, но очень хорошо его зная, я представил себе, как склонял он лысую башку — хороший, известный физик, — изображая раскаяние в содеянной политической глупости. Мне стало неловко. «А дело-то — сделано! — заключил Алиханян смеясь. — Вас выбрали. Не переголосуешь.» (Он ошибся. В 1979, когда я был в лагере, а он в могиле, академия переголосовала.)
В 1970 году министерство произвело на свет приказ, согласно которому, «с целью экономии средств», ученых имели право командировать в Москву не более, чем на шесть дней, не чаще двух раз в год. «В исключительных случаях допускается…» Но я под такие исключительные случаи никогда не подпадал. Министерству трудно было выбрать более подходящий момент для ограничения поездок. Я выдвинул идею сооружения сверхбольшого (100 Гэв) электрон-позитронного коллайдера, моя ереванская лаборатория начала его рассчитывать, и обсуждения с физиками в Москве были критически важны. Я хотел также развивать контакты с диссидентами. И у меня улучшились отношения с Галей, я мог встречаться в Москве с Димой и Сашей сколько угодно и в любое время.