Времена. Избранная проза разных лет - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тамара не узнала его. Митя сидел в небольшой воронке неподалёку, на ящике из-под каких-то боеприпасов, курил. С тех пор как они гостили у них с Лорочкой и Антоном прошло наверно лет пять или шесть, она не могла припомнить точно. Немудрено, что она его не узнала: он сильно полысел, чёрная бородка придавала ему вид чеченского боевика. Он, вероятно, тоже не сразу понял, кто скрывается под «чадрой» – чёрным, надвинутым на глаза платком, траурным знаком, пометившим уже многих из многих обитательниц фронтового города. Лишь когда она приблизилась к могильному камню, чтобы чистой тряпочкой стереть пыль, сначала со своих, а затем, после минутной задумчивости, и со всех других имен почивших, Митя её окликнул.
Всё это было довольно странным. Она не могла не понимать, что их далёкое родство, «седьмая вода на киселе», вряд ли могло послужить толчком для столь нелёгкого предприятия. Может быть, тяга к опасности? Желание вновь ощутить нечто забытое, вернуться в своё «другое Я», в котором была та, предыдущая, «его» война, его первая отлучённая от жизни любовь.
Любовь? Она спросила его. Они лежали на нарах в одном из тёмных подвальных углов, где-то вдали горела свеча, делая мрак ещё глубже. Холодная весенняя сырость вливалась через отверстие вентиляционного короба, знобила. Он сказал тогда: «Нас никто не сможет понять.» Этой фразой он как бы включил ее в «круг непонимания» для тех, кто не испытал смертельного ужаса в неотвратимости быть убитым или понуждения убивать. Любовь? Она приобретает странные формы, как если бы её втиснули в сосуд для выращивания потешных карликов: усыхает нечто важное, чему названия подобрать непросто и, возможно, самым близким по смыслу будет радость. Уходит радость. Свято место пусто не бывает – на смену ей приходит отчаяние; любить в отчаянии? Нет, ей не надо объяснять. Но для тех, кого любишь, это «бремя отчаяния» трудно переносимо, оно требует безграничного терпения, терпимости. Лорочка? Ему не в чем упрекнуть её, разве только в том, что и она за «кругом непонимания».
У старика-чеченца, ютившегося в том же подвале, Митя купил автомат. Несколько дней они не могли выехать из Грозного. Несколько ночей согревали друг друга своими телами, возможно, сами того не сознавая, отдаляли день ухода – расставания. Она корила себя за эту «любовь в отчаянии». Но ведь в отчаянии хватаешься за всё, что только может вернуть к жизни. Митя спас её. Могла ли она в благодарность разбить его хрупкий колокол – семью, охраняющую в меру возможного от «шума и ярости» надводного мира? Нет – и всё же разбила.
…Я всё ещё продолжала сидеть, обессиленная и уже внутренне готова была встретить некую страшную весть, ужасный взор стихийного бедствия, а когда увидела Ванечку на руках мужа, только сказала себе: вот оно. Наверно мы всегда говорим себе так – будто ждали «его», ведь в сущности человеческая жизнь – чистая случайность: случайно родишься, по воле случая проживаешь время, хотя никто не может поручиться, что в следующую минуту тебя не понесут вот так, на руках…
«Жив! Жив!» Антон прокричал, ещё не видя меня за окнами, вероятно, по чьему-то приказу, Владислава или Томочки. Никогда не лишне предупредить человека. Во всяком случае, оцепеневшее было моё сердце понеслось вскачь, и вместо того, чтобы достойно встретить беду, став поперёк ей во весь рост, я ощутила ватные ноги и кое-как переползла на топчан, служивший нам в летнее время супружеским ложем. Моего сына положили рядом. Глаза его были закрыты, он тяжело дышал. Я приложила ухо к обнажённой груди, как делала это во время его частых бронхитов – по «музыке хрипов» оценить состояние. Там что-то нехорошо булькало. Потом мы его укутали и напоили горячим чаем. С моего разрешения в чашку добавили немного водки.
Тамара ушла наверх переодеться. Я даже не успела её поблагодарить. Да разве словами выразишь! Только обняться и расплакаться вместе. Минут через двадцать она вернулась, но сразу я не обратила внимания, что она выглядит так, будто собралась в дорогу. Её волосы ещё были влажны, поэтому против обыкновения непокрытая голова показалась мне как-то по-особому гордо посаженной на плечах.
Чёрный платок, во все времена года скрывавший едва ли не половину ее лица, будучи теперь сброшенным, обнажил вместе с неистребимой молодостью, оживающей красотой и неоспоримой внутренней силой ещё и некую новую решимость к действию. Но я не придала этому значения, впечатление было неосознанным, только много позже, вспоминая, я во всём отдала себе отчёт.
Мы сидели вокруг Вани в сладкой расслабленности, какая охватывает после обморока или припадка эпилепсии (свидетельствую как врач). Ваня попросил включить телевизор. И тут случилось не то чтобы неожиданное, а просто нечто, подтвердившее лишний раз: пришла беда отворяй ворота. Мой муж математик называет такие вещи «сингулярностью в потоке событий». Я же, со своей стороны, склонна рассматривать подобного рода случайные совпадения, особенно если два несчастья следуют одно за другим, как встречу с судьбой. Да будет позволительно мне прибегнуть к сей утешительной красивости. Когда стихийное бедствие направляет на вас свой мрачный взор, ему, должно быть, трудно отвести его.
Итак, мы сидели вокруг мальчика, а телевизор там бубнил вполголоса что-то невнятное, пережёвывал обычную жвачку. И вдруг Антон с криками «Папа! Папа!» бросился к экрану, и мы услышали усиленный теперь до предела голос Мити. Бородач с зелёной повязкой на лбу говорил что-то о мести – отчаянная девица-репортёр интервьюировала чеченских боевиков. Мы застали самый конец, но этого было достаточно: наши подозрения подтвердились. И, как это обычно случается с подозрениями, став действительностью, они на какое-то время оглушили нас всех. Новость, похоже, не смутила одну Тамару. Она встала и вышла за дверь, а через минуту мы увидели в окно, как она удаляется с чемоданчиком в руке по дороге, ведущей к автобусу. Раньше это называлось «уйти по-английски».
Когда к нам вернулось утраченное на мгновение чувство реальности и прежде чем мы погасили это глупое честное око, наслав на него бельмо, оно ещё успело метнуть в нас маленькую порцию неизбывного абсурда, весело сообщив, что наша киска купила бы вискас.
Наручники
«– А я, – и голос его был спокоен и нетороплив, – хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда я бы нашел в себе силу плюнуть им в рожу за все, что они делают с нами».
(В. Шаламов, «Надгробное слово»)Ему снилась женщина.
Пробуждение было радостным, сладким.
Он обнимал её. И уже выйдя из сна и погружаясь в пучину реальной тоски и страха, и мучительного бессилия, он чувствовал под пальцами бархатистую гладь её кожи и всё повторял и повторял движение – пробегал, едва касаясь ладонью, от ключиц через двухолмие груди, живот, замирал на мгновение у врат, но боясь войти, переваливал через крутизну бедра и успокаивался в расщелине ягодиц.
Просыпался рано. Шёл в туалет, возвращался, ступая как можно тише, снова ложился. Не хотел до света будить мать с отцом, спавших в проходной комнате. Неуклюже зарывался в одеяло в надежде вернуться в сон, к женщине, которую любил не видя, но так явственно осязал, что мог бы вылепить, вероятно, точную копию, если б это могло придти ему в голову. Но лица её он никогда не видел. Во сне мы всегда видим только суть, а суть женщины – её тело. Это была незнакомая и оттого ещё более притягательная возлюбленная.
Светало. Милосердная ночь сдавала позиции нехотя, отступала крохотными шажками: серебрила зеркало, ловящее первый свет, потом очерчивала знакомые силуэты – шкаф, письменный стол, книжные полки, и когда уже не в силах дольше тянуть свою колыбельную, падала за окно, подгоняемая жестокими ударами солнца.
Входила мать – помочь одеться. Потом они завтракали на кухне, все вместе, как это старались делать всегда, сколько он помнил себя, с детства. Отец говорил: семья укрепляется совместными трапезами. У них была крепкая семья. Сестра, за время его отсутствия перебежавшая из подроста в девичество, стала совсем другой, он не узнавал в ней ту, которая с утра до вечера щебетала о своём, то и дело заливаясь беспричинным смехом – от счастья быть. За два года она переменилась неузнаваемо, всё больше молчала, на вопросы о школе, об отметках отзывалась нехотя, преодолевая видимое отвращение к тому, чем заставляли её там заниматься. Он с удивлением думал, что в его время, не будь этой ненавистной «общественной работы», пионерских, потом комсомольских «дел», то школьная жизнь была бы даже приятной. Теперь это осталось далёким затерянным миром. Только его старые учебники, заботливо сохранённые отцом, иногда пробуждались упрятанной в них частицей души, и он будто проваливался в то прошлое, которое странным образом подготовляло его теперешнюю жизнь.