Времена. Избранная проза разных лет - Виктор Гусев-Рощинец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому что происходило сейчас на её глазах, она давно была готова. На её памяти это был второй приступ, но тогда судья Кнышев ещё сохранял ясность мысли. Если бы не нанесенное ей оскорбление, о котором, вероятно, тут же забыл, он вполне владел собой и, по всему, самостоятельно справился с недугом, теперь снова овладевавшим его сознанием. Он диктовал:
«… в соответствии со статьёй… приговорить к высшей мере наказания – расстрелу».
Она вынула напечатанный лист и подала ему на подпись. Он подписал не читая. Так, должно быть, подписывали в те годы. Заслуженный работник органов, секретарь суда Севастьянова сняла телефонную трубку и набрала номер скорой психиатрической помощи. Она была переведена в этот заштатный райсуд из архива КГБ, откуда уволилась в чине майора при сокращении штатов; она многое знала и многое умела. Разумеется, знала она и биографию своего патрона – его досье было чрезвычайно интересным. Она привыкла ничему не удивляться. Да и что удивительного? – кто знает, какие болезни произрастают в детской спальне, за дверью которой шепчутся твои перепуганные родители или, тем паче, мать отмывает кровавые пятна на одежде палача-отца. Секретарь суда Севастьянова приблизилась к судье Кнышеву – тот сидел на стуле у замурованного окна, уронив на грудь голову с венчиком седых волос вокруг пожелтевшей лысины с пятнами липофусцина, – взяла его за руку и легко потянула вверх. Надо было огласить приговор, чтобы отрезать обратный путь канительной Фемиде. Кнышев покорно встал и последовал за помощницей в зал заседаний. Таблетка треоксазина, которую она дала ему вместе со стаканом воды перед тем как он расписался на документе, должна была оказать короткое действие в ближайшие пятнадцать минут – блокировать углубляющуюся прострацию. За это время он прочитает текст приговора. Секретарь суда Севастьянова прошла в молодости хорошую выучку.
Все были на местах – подсудимые, свидетели, истец. Не было только следователя Нечаевой, бывшей сослуживицы, старой подруги, зачем-то затеявшей эту никчёмную тяжбу с собственным отцом. Секретарь суда Севастьянова не одобряла её. Но что поделаешь, гражданская война разводит не только друзей. И брат идёт на брата. И все против всех.
Когда судья Кнышев, запинаясь, дочитал приговор неузнаваемо потускневшим, металлическим голосом, в комнату вошли санитары.
Обвиняемые приговаривались к символическому штрафу в один рубль каждый.
Неудовлетворённый истец подал кассационную жалобу в городской суд.
Ваша киска купила бы вискас
«Каждый лишь интеграл, и никто не знает что такое история».
(Г.Г.Гадамер, «Размышления»)Старенький телевизор заслуживал места в книге рекордов. Без малого тридцать лет, ни одного ремонта. Плохо лишь было то, что когда убирали звук, он тихо поскуливал, как побитая собака, будто прося прощения за те мерзости, которые преподносит нам изо дня в день. Уж если вынужден взирать на представления некрофилов, то лучше делать это в полной тишине, предварительно отослав детей на улицу играть или кататься на велосипедах. Или купаться – но тогда только в сопровождении кого-либо из старших мальчиков, о ком известно что он хороший пловец.
Чтоб не видеть, Тамара ходит к себе по наружной лестнице. Взбирается она медленно, лестница крутая, на ступеньку ставится сначала одна нога, к ней подтягивается другая, до белизны в суставах пальцы сжимают шаткое перильце. Подъём занимает минут пять, а то и десять – в зависимости от того, насколько успешной была поездка. Она ездит в город едва ли не ежедневно – автобус, два часа поездом, одна дорога занимает полдня, то, что остаётся, утекает в приёмных. Тамара судится с властью. Мы все понимаем: это придаёт её жизни смысл, при других обстоятельствах она бы не нашла в себе сил к преодолению абсурда, о котором так мелко и глупо разглагольствуют горе-политики. Чтоб не слышать их и не слышать жалких стенаний хорошо оплачиваемых комментаторов, мы убираем звук, насколько это возможно, и только смотрим в честный черно-белый глаз, где с такой ужасающей беспристрастностью отражаются разрушения, страдания, смерть. Впрочем, сказав «мы», я допустила неточность. Сама я вижу всё это лишь в той мере, какая отпущена случаем моему блуждающему взгляду: здесь же, на террасе, я подаю на стол, мою посуду после еды, глажу, штопаю и делаю много чего ещё в силу своего положения хозяйки дома, обременённой мужем, двумя детьми и гостьей беженкой, по-своему требующей внимания и опеки. Тамара – дальняя родственница моего мужа, в Грозном она потеряла всё – дом, семью. Она не требует денег от власти-ответчицы, нет, таким странным способом Тамара надеется придать абсурду некую форму, очертить его, как бы втиснуть в рамки места и времени, не дать раковой опухолью захватить сердце. Инстинктивная защитная реакция человека на подкравшееся вплотную безумие. Остановить войну через суд – разве это не сумасшедшая идея? Призвать к ответу зачинщиков или признать их невменяемыми – вот чего она добивается, говорит нам Тамара, мы же в ответ скорбно молчим. Просвещённая монархия невозможна в России из-за недостатка просвещения, а всё прочее только грязь и кровь. Истоки человеческой деструктивности – в порабощении властью. То, что мы вычитываем у Фромма, Тамара испытала собственной болью.
Раз в неделю она ездит в Талдом, во Введенскую церковь, на богомолье. Это недалеко от наших дач и не только не утомляет её, но, по всему, пополняет запас терпения, необходимого для продолжения тяжбы. Муж говорит, что если бы я не была ревнива, он с удовольствием сопровождал бы Тамару в этих её поездках, его влечёт к богу, он сожалеет, что не задумался раньше о неспособности науки судить о религии (мой муж – учёный), о тщете её попыток стать обоснованием морали. Но ведь всем известно, говорю я, что бог умер, читайте классику! Смотрите, наконец, телевизор. Я не ревнива, но к чему только не склоняло сострадание. Перестраховка, говорит муж. Я и сама знаю. С фотографий двухлетней давности смотрит на нас цветущая молодая женщина, к столу же выходит – а чаще не выходит вовсе, ссылаясь на отсутствие аппетита, – некое безвозрастное, бесполое существо необычайной худобы, измученное бессонницей. Чтобы вывести из прострации, из состояния бесчувствия, её в ростовском госпитале чем-то кололи, в результате она перестала спать. Возможно, человек перестаёт спать, чтобы отупеть от боли и не умирать снова и снова в моменты пробуждения.
У нас свои проблемы. Когда воспитываешь двоих мальчишек, того и смотри окажешься в положении заложника, за которого назначен выкуп непомерной величины. Но никто не хочет платить, государственная казна пуста, а тем временем что-то безвозвратно теряется, утекает вместе с годами отрочества, не могущего защитить себя от экспансии повседневно совершаемого насилия. Наш младший, восьмилетний внук говорит, что хотел бы стать киллером, – даже не знаю, как реагировать на такие заявления. Мы только растерянно молчим. Должно быть, в надежде на то, что мальчик ещё не очень хорошо понимает значения некоторых слов. Ваня, мой сын, говорит ему, хитро на меня при том поглядывая: «Нет, Антон, лучше давай сбежим в Чечню и там постреляем.» На дворе – июнь девяносто шестого,
Мой муж включает телевизор и смотрит «новости». Новость может быть только плохой. Его сын от первого брака служил в Афганистане, а теперь, мы подозреваем, где-то там, в Чечне, то ли «восстанавливает конституционный порядок», то ли, напротив, разрушает его. Кажется, у кого-то из американцев мы впервые столкнулись с этим странным понятием – «возлюбивший войну», я помню, так называлась книга. Мы смотрим на экран молчащего телевизора в надежде увидеть Митю пусть даже с зелёной повязкой на лбу. Наёмник? – он никогда не станет наниматься за деньги, говорит муж. Он знает, что говорит. Я это тоже знаю, я растила пасынка с пятнадцати лет, сейчас ему двадцать девять – если он жив. Он не пишет нам. Он не пишет жене. Наверно потому, что письма с войны всегда лживы. Почему случается так, что растишь сына, сдуваешь с него пылинки, а вырастает боевик, революционер. Бандит – по новой классификации. В словаре Ожегова «банда» сопровождена только одним эпитетом «контрреволюционная». Восхитительный пример. Интересно, как поступят с этим каноническим советским трудом при переиздании? Станет ли «банда» «революционной»? Непростой вопрос.
Когда Тамара уходит, я поднимаюсь наверх, чтобы немного прибрать в комнате. Я стараюсь не вторгаться в порядок, установленный здесь, чужие правила не всегда понятны, однако лучше придерживаться их во избежание неприятностей. Раз в неделю я меняю постельное бельё, полотенца, выметаю сор, иногда по привычке вытираю книги, хотя в отличие от нашей городской квартиры пыль не скапливается здесь, не оседает жирным налётом на верхних обрезах. Второй этаж строился для того чтобы разместить в нём нашу распухшую библиотеку. В Москве остались лишь раритеты и то, что требуется нам часто в работе, всё остальное здесь. Полки с книгами образуют стены, тянутся вверх, перебрасываются над головой потолочными балками; между ними видна крыша, взбегающая к высокому коньку лесенками из красной черепицы. Дерево, крытое тёмным лаком, создаёт приятный полумрак; окно выходит на запад, только на закате в ясные дни сюда врывается солнце и расталкивает стены весёлой игрой теней в самых дальних и сумрачных углах. Я отодвигаю штору, собираю книги, разбросанные там и сям, аккуратной стопочкой складываю на столе. Я сознательно не возвращаю их на свои места; если Тамара действительно читает (я сомневаюсь), то пусть не затрудняется поисками тех, что уже начаты. Каждый день на столе вырастает новая горка; когда их становится ровно десять, я беру самую давнюю и кладу в одну из образовавшихся ниш на стеллаже. Муж недовольно ворчит – в заповеднике воцарился беспорядок; книги его молодая страсть, как старый султан держит в гареме тоскующих молодых жён, порой месяцами не вспоминая о них, так отошедший от былого увлечения собиратель редко прикасается к волновавшим некогда «ланитам и персям». Только сознание порядка необходимо для душевного равновесия владельца сокровищ, и он употребляет к этому частицу времени, свободного от новых увлечений или государственных дел. У нас это строительство бани, сад, огород и телевизор. Мы смотрим Чечню.