Русская классика, или Бытие России - Владимир Карлович Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И только человек, потерявший ум, может «диким взором» увидеть в «кумире на бронзовом коне» реального Петра. Знаменитые же слова о «мощном властелине судьбы», обращенные к памятнику, возникают в устах поэта, когда ум Евгения, чьими глазами он смотрит в тот момент на Петербург, светлеет. «Евгений вздрогнул. Прояснились / В нем страшно мысли». А после этого идет чеканная характеристика исторической роли Петра и художественного впечатления от самого памятника, передающего главное: «Какая дума на челе! / Какая сила в нем сокрыта!» И сразу после «Россию поднял на дыбы» снова – «безумец бедный», у которого «глаза подернулись туманом». Конечно же, возникает путаница, которая возможна только у «обуянного силой черной». Таким образом, безумие героя и его проклятие Петру есть результат действия дьявольской, черной силы, в данном случае восстания из бездны пугачёвской стихии – наводнения. Опора на народ, отказ от ума и отвержение Петровской реформы – это протославянофильская позиция: «Славянофилы видели в реформе Петра необходимую “ошибку”», – пишет исследователь[115]. Хотя ранние Хомяков и Киреевский поначалу восхищались Петровским преобразованием, но все равно считали Московскую Русь выше Петровской, что закономерно позднее у К. Аксакова выразилось в четкой формуле: «До Петра система Руси истинна»[116].
Евгений обращается к кумиру, но имеет-то в виду реального Петра, который как истинный христианин спит вечным сном. Ничего благого в таких нападках на действительно чудотворного строителя (каким он показан во Вступлении) Пушкин не видит. Он ко всем обращался, говоря:
И тщетной злобою не будутТревожить вечный сон Петра!В упреке Евгения заключается формула отношения к Петру всей славянофильской, народнической – либеральной, радикальной, большевистской – и уже в постсталинский период неопочвеннической интеллигенции: виноватить в своих неурядицах «гнусное влияние Запада», видя в этом влиянии смысл деяний Петра. А также весьма часто ссылаются на Пушкина, что история России требует другой идеи (из его отзыва на «Историю русского народа» Н. Полевого). Попробуем разобраться в этих словах. Не забудем только, что Пушкин христианин – не тот православно-племенной, каким его рисуют неоправославные идеологи, а истинный, не связывающий христианство с той или иной конфессией. Он возражал католичествующему Чаадаеву: «Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа?» (10, 49). Но и по поводу православия не менее резок: «Греческая церковь <…> остановилась и отделилась от общего стремления христианского духа» (10, 60). Итак, христианство – в идее Христа, в общем стремлении христианского духа, который создал христианскую Европу и от которого отделилось православие. И в последнем письме Чаадаеву Пушкин уточняет: «Мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру» (10, 309). То есть мы после татар остались христианами, но выброшенными из Европы.
А теперь – к его словам о различных формулах развития России и Европы, высказанных в рецензии на второй том Полевого. Но прежде поймем, что, собственно, говорил сам Полевой, какова концепция, рожденная им в полемике с автором «Истории государства российского» (кстати, широкое, имперское название по сравнению с этнически локализующей «Историей русского народа»). Надо сказать, тему философской формулы истории задал сам Полевой: «История, в высшем знании, не есть складно написанная летопись времен минувших. <…> Нет, она практическая поверка философских понятий о мире и человеке»[117]. Эти общие философские понятия определяют как всеобщую историю, так и «частные истории»[118]. Полевой полагает, что такая общая формула выведена Гизо и применима ко всем народам. В чем она заключается? Искать ее надо в «духе народном», и ошибка Карамзина, на взгляд Полевого, в том, что он «нигде не представляет вам духа народного, не изображает многочисленных переходов его, от варяжского феодализма до деспотического правления Иоанна и до самобытного возрождения при Минине»[119]. Для Пушкина Россия более широкое понятие, нежели народ (не говоря уж о том, что в ней много народов). Замечая, что в своих суждениях Полевой часто противоречит себе, Пушкин полемизирует с его попыткой прочитать русскую историю по типу западноевропейской, с развитием феодализма, городов и т. п., но притом вполне националистически. Ибо национализм и был формулой западноевропейских историков того времени, о чем замечал, как мы уже поминали, ранний Киреевский: «Стремление к национальности было господствующим в самых просвещенных государствах Европы: все обратились к своему народному, к своему особенному»[120].
Как полагал Пушкин, история России требует иной формулы – не националистической. Он строит свою историософию как путь разных стран, каждой по-своему, к просвещению и свободе. Россия к этой системе идет не через национализм – вот мысль Пушкина.
Говоря, что Россия развивалась иначе, Пушкин отнюдь не ликует: «Феодализма у нас не было, и тем хуже» (6, 323). Если националисты другую формулу русской истории по сравнению с западноевропейской воспринимают как положительный фактор, то Пушкин – как горестный. Он видел развитие европейское – в христианстве: «Величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В сей-то священной стихии исчез и обновился мир. История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима. История новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне европейской системы!» (6, 323). И далее следуют слова об особой формуле русской истории. В этом контексте невольно вспоминаешь о бездне, постоянно угрожающей России. Безумие народничества и отвержение Петровского дела открывают дорогу из этой бездны – дьяволу. В России ему проще, чем в других странах, ибо у нас иная формула, чем у христианской Европы[121]. «Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история ее требует другой мысли, другой формулы, как мысли и формулы, выведенные Гизотом из истории христианского Запада» (6, 324).
На этом цитирование обычно заканчивается. Но Пушкин предлагает и свою формулу России, русской истории, ее шанса вырваться из объятий горя-злочастья. И шанс этот он видит не в «пробуждении самобытного духа народа»[122], его формула основана на вере в чудо христианского откровения и преображения. Тут же, в этих же заметках, он говорит о том, что человек «видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая – мощного, мгновенного орудия провидения» (6, 324) (курсив Пушкина). Именно Петр стал тем случаем, тем орудием провидения, тем перводвигателем, «кем наша двигнулась земля», кто удержал Россию «над самой бездной». Когда никто уже