Жизнь и реформы - Михаил Горбачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед визитом мы обсуждали, как построить речь на этом центральном мероприятии. Сочли разумным просто рассказать о том, что происходит в Советском Союзе. Наблюдая весь этот спектакль, я подумал, не стоит ли изменить выступление, но по размышлении решил ничего не менять. Зал слушал очень внимательно, но как-то настороженно. Видимо, под пристальным взором начальника люди просто опасались реагировать — не дай Бог, что-то будет невпопад. Как мне потом сказали, все обратили внимание, что Горбачев только один раз обратился к Чаушеску и то без славословий. Ему это не понравилось, но виду не подал. Хотя потом не удержался, высказал-таки недовольство.
Весь ход моих переговоров и бесед с Чаушеску показывал, что его беспокоит, прямо-таки гнетет начавшаяся у нас перестройка. И больше всего — осуждение сталинизма, диктаторских методов, административно-командной системы. Все это рикошетом било по режиму Чаушеску. Несмотря на попытки прикрыть диктаторскую сущность своего самовластия разного рода псевдодемократическими организациями — бесчисленными «фронтами», «советами», совещаниями, конференциями и т. п., — ему все труднее и труднее удавалось это делать.
Со своими критиками и противниками румынский лидер расправлялся решительно, хотя использовал для этого такой благовидный предлог, как ротация кадров. Применялись и просто репрессивные меры. До предела была доведена система слежки, сыска, доносительства. С политической сцены устранялись многие способные люди, не желавшие превращаться в послушные манекены и винтики. Так обошлись и с Ионом Илиеску, который возглавил впоследствии Фронт национального спасения Румынии и был избран президентом. Гонениям подвергались ветераны партии, люди творческого труда, осмеливавшиеся высказать собственное мнение или даже малейшее несогласие с режимом.
Трагикомично выглядело стремление Чаушеску убедить меня в том, что в Румынии действует самая демократичная система выявления и реализации интересов и воли трудящихся. Он показывал мне, а потом и присылал в Москву какие-то бумаги — отчеты, протоколы, решения, которые характеризовали деятельность разного рода общественных советов и партийно-государственных комитетов, собиравшихся под его руководством. Зачем, говорил он, передоверять все прессе, средствам массовой информации, если вот собираются представители трудящихся у меня по тому или иному вопросу и все решается. Вот это, мол, и есть непосредственная «революционно-рабочая демократия».
Но ведь я, как говорится, собаку съел на разнообразных многолетних попытках привлечения общественности к управлению государством и производством на всех уровнях. Но пока сохранялась авторитарно-бюрократическая система, все эти попытки были в конечном счете бесплодны.
Не могу, конечно, отрицать полезную работу профсоюзов, комсомольских организаций или, скажем, общества «Знание», союзов творческой интеллигенции, тех же производственных совещаний на многих предприятиях. Но в целом эти и другие общественные организации выполняли роль тех самых «приводных ремней», которая им предназначалась. С их помощью поддерживалось монопольное положение правящей партии, а точнее, узкой группы, связанной своего рода круговой порукой. А там, где монополия, неизбежны произвол, застой, деградация, и никакими псевдодемократическими декорациями этого не скрыть.
Все эти свои соображения, подкрепленные фактами, я стремился в достаточно корректной форме довести до сознания собеседника. Признаюсь, успеха не добился, но для меня тогда было важно показать Чаушеску, что наш курс на перестройку, гласность, демократизацию глубоко выстрадан, избран совершенно сознательно и непременно будет продолжаться. Что же касается его рассуждений о «рабоче-революци-онной демократии», я совершенно определенно дал ему понять, что нисколько не заблуждаюсь относительно ее истинного смысла.
У камина
Вечером 26 мая Чаушеску с супругой пригласили меня и Раису Максимовну в правительственную резиденцию. Опять огонь в камине. Цветы. Стол накрыт по всем правилам этикета. Угощение отменное. Словом, все располагало, казалось бы, к непринужденной дружеской трапезе. Но Николае вскоре опять взялся за свое менторство и стал подбрасывать мысль, что, мол, слишком много выдвигается в последнее время разных инициатив, адресованных Западу. А подоплека этого «захода» состояла в том, что внешнеполитические инициативы самого Чаушеску не получали в мире того отклика, на который он претендовал. Причиной прохладного отношения не в последнюю очередь был слишком уж пропагандистский характер такого рода предложений. Понять же, что мир, вся современная международная реальность требуют теперь совершенно иного подхода, не пропагандистского, а вполне делового, Чаушеску не хотел или уже не мог. Он ревниво относился к международным инициативам, выдвигавшимся другими государствами ОВД.
Между прочим, в высказываниях Чаушеску невольно проявилась озабоченность быстрым ростом международного авторитета нового советского руководства и его политики, которая начинала проявляться и среди крайне консервативных кругов в некоторых западных государствах, в том числе в США.
Вновь зашел разговор о перестройке в Советском Союзе. Чаушеску болезненно воспринимал чрезмерно резкую, как он считал, критику сталинизма, командной системы, сокрушался по поводу гласности, свободы печати. Тогда я ему говорю:
— Знаете, Николае, я понимаю, вам трудно воспринимать то, что у нас происходит. Вы ведь из числа руководителей-ветеранов, более двадцати лет бессменно находящихся у власти. Это, конечно, незаменимый опыт. Но есть и опасность накопления негативного поведенческого материала, инерции мышления, неспособности чутко воспринять новую обстановку, потребности жизни. К вашим настороженным оценкам ситуации в Советском Союзе я отношусь спокойно, они меня не смущают. Тем более что я не требую от вас, как бывало в прежние времена, следовать нашему примеру. Делайте у себя, что считаете нужным, и сами за это отвечайте. А мы будем поступать так, как требует обстановка в нашей стране. Страна уже не может жить, как раньше. Люди хотят перемен и всячески их поддерживают.
Чаушеску, выслушав, как-то замолк. Елена постаралась переключить разговор на другую тему, чтобы разрядить обстановку. А Раиса Максимовна, желая подкрепить мою аргументацию, говорит:
— А знаете, товарищ Чаушеску, сколько писем приходит Михаилу Сергеевичу?
Он спрашивает:
— Сколько?
Она:
— До трех-четырех тысяч в день, со всех концов Советского Союза, и в большинстве выражается поддержка перестройке. Люди требуют проводить ее более решительно, пишут, что перемены, особенно на местах, идут слишком медленно.
В ответ на реплику Раисы Максимовны Чаушеску язвительно заметил, что, будь он гражданином СССР, тоже написал бы письмо Михаилу Сергеевичу с пожеланием меньше заниматься международными вопросами, а побольше — внутренними, проявляя осторожность в вопросах демократизации и гласности. Тут уж и я сдерживаться и деликатничать не стал:
— То, что вы выдаете у себя за общество благоденствия и гуманизма, на мой взгляд, не имеет ничего общего ни с тем, ни с другим, не говоря уж о демократии, — всю страну держите в страхе, изолировав ее от окружающего мира.
Дискуссия пошла настолько шумно, что кто-то из помощников или распорядителей дал команду закрыть окна, распахнутые в теплую ночь, и отодвинуть в глубь парка охрану — свидетели ни к чему. Николае пытался возражать, нервничал, но ничего убедительного сказать, конечно, не мог. Вечер был основательно попорчен. Тем не менее условились, что на следующий день чета Чаушеску покажет нам Бухарест.
«Потемкинские деревни»: румынский вариант
В центре столицы возводился комплекс высотных зданий, предназначенных для политико-административных учреждений, строилось и жилье. На это были отпущены огромные средства, строители снимались с других объектов. Президент вознамерился увековечить себя превращением Бухареста в морской порт, в своего рода румынский Манхэттен. Для этого было начато строительство колоссального судоходного канала Бухарест — Дунай протяженностью около 90 километров.
Он повез нас на плотину, показывал, что и где будет сноситься и строиться заново. Рассказывал о создании агрогородов, которые, мол, решат все проблемы сельского хозяйства и обеспечат новый быт крестьян. Я спрашиваю: разумно ли крестьян от земли отрывать? Сгонять их с обжитых мест, где они родились, где могилы их дедов? Рассказываю ему о нашем печальном опыте ликвидации «неперспективных деревень» в Нечерноземье.
Но Чаушеску ничего слушать не хочет, глаза горят:
— Нет, мы созрели для новой аграрной революции, агрогорода — это единственный прогрессивный путь.