Сапфировый альбатрос - Александр Мотельевич Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6 января… Я совсем почти не могу ни ходить, ни работать. Почти полное отсутствие сил. Мама еле тоже ходит — я уж себе даже представить этого не могу, как она ходит. Теперь она часто меня бьет, ругает, кричит, с ней происходят бурные нервные припадки, она не может вынести моего никудышного вида — вида слабого от недостатка сил, голодающего, измученного человека, который еле передвигается с места на место, мешает и „притворяется“ больным и бессильным. Но я ведь не симулирую свое бессилие. Нет! Это не притворство, силы из меня уходят, уходят, плывут… А время тянется, тянется, и длинно, долго!.. О господи, что со мной происходит?
И сейчас я, я, я…»
Тишина.
Основной голос: «Мы слышали всё — клятвы, проклятия… Мы не слышали только оправданий. Этот мальчик, Юра Рябинкин, так ни разу и не сказал себе: мне голодно, мне холодно, мне страшно — значит, я имею право на кражу, на предательство». Пауза.
«А город был ужасающе, издевательски прекрасен».
Женский голос, с недоумением: «Почему-то нам всегда казалось, что это на дне моря, потому что он был весь в огромном инее, все провода были в инее, толстые, вот такие, как когда в холодильнике намерзает. Такой был каждый провод. Трамваи стояли мертвые, застывшие. Это было застывшее царство какого-то морского царя. И кто-то пришел с земли и вот ходит…»
Старческий интеллигентный голос: «Особенно страшна была кожа у рта. Она становилась тонкой-тонкой и не прикрывала зубов, которые торчали и придавали голове сходство с черепом.
Трупы на машины грузили „с верхом“. Чтобы больше могло уместиться трупов, часть из них у бортов ставили стоймя: так грузили когда-то непиленые дрова. Машина, которую я запомнил, была нагружена трупами, оледеневшими в самых фантастических положениях. Они, казалось, застыли, когда ораторствовали, кричали, гримасничали, скакали. Поднятые руки, открытые стеклянные глаза. Некоторые из трупов голые. Мне запомнился труп женщины, она была голая, коричневая, худая, стояла стояком в машине, поддерживая другие трупы, не давая им скатиться с машины. Машина неслась полным ходом, и волосы женщины развевались на ветру, а трупы за ее спиной скакали, подпрыгивали на ухабах. Женщина ораторствовала, призывала, размахивала руками: ужасный, оскверненный труп с остекленевшими открытыми глазами!»
Женский голос: «Начиная с конца января весь город поголовно проходил через голодные поносы, гемоколиты и дизентерию. Не было человека и семьи, не было квартиры без острого поноса, иногда доходившего до девятнадцати-двадцати раз в сутки… Двор, пол, улица, снег, площадь — все было залито желтой вонючей жижей… Коммунальная квартира заливала нас сверху испражнениями. Я выносила по семь ведер в день нечистот, да еще поджидала, чтоб экскременты были горячими, свежими, иначе они замерзали бы через десять-пятнадцать минут и создали бы безвыходное положение».
Нет, ничего иронического мне из себя выдавить не удалось. Хотя и лучшие из блокадников были всего только люди. Постоянно чем-то прихвастывали. Но хвастались только стойкостью: кто-то сбежал, а я не сбежал, кто-то сразу проглатывает пайку, а я растягиваю до вечера.
Маленькие люди, сквозь которых говорит что-то большое.
Даже самые простые вроде бы людишки — высокие существа.
А уж что до непростых… Однажды я спросил академика Пиотровского — настоящего Пиотровского, Бориса Борисовича: «Когда возникает выбор, кого спасать — человека или картину?» — он не задумался: «Конечно картину». А потом долго объяснял, что те, кто не знал ничего выше себя, умирали первыми.
Вот мое прощание с темой.
Этот текст Боб с Инной нашли в столе у Алтайского и переслали мне по электронной почте. Боб спрашивал, можно ли включить его в собрание сочинений тестя, что-то такое Министерство культуры вроде бы планирует параллельно с памятником. Я ответил, что это моя собственная статья, которую я когда-то подарил Алтайскому. Голоса собирал у Гранина — Адамовича, у Лихачева и еще по брошюркам, которых теперь, к сожалению, не припомню. Но жалко будет, если эти безымянные голоса забудутся. Вот только как их сохранить, не знаю.
Альбатрос в курятнике
Альбатросы гнездились на пустынном острове, где хищникам почти не было поживы, зато папе-альбатросу ничего не стоило в поисках пропитания пролететь тысячу миль и вернуться к детенышу с набитым клювом. Детеныши тоже пытались взлетать, чуть только им удавалось развернуть свои не по росту огромные складные крылья. Крылья у них были настолько громоздкие, что они могли взлететь лишь после длительного разбега, словно самые настоящие аэропланы, и альбатросы-подростки долго и неуклюже бежали по плотному песку вдоль линии прибоя, из последних сил взмахивая орудиями полета, более всего и тянущими их к земле.
И едва им удавалось оторваться от земли, как они направляли свой отчаянный полет в океан, стараясь не дать себя захлестнуть вскипающим у берега волнам. И тут из волн вырывались стремительные акулы, чтобы ухватить своими безвольными острозубыми пастями будущих королей воздуха.
Некоторым это удавалось, однако обиднее всего было то, что многие едва только ставшие на крыло юнцы пленялись стремительностью акульих линий, силой и точностью акульих бросков и сами устремлялись акулам в пасть, принимая их за своих союзников по будущим перелетам.
Но мой королевский альбатрос, чуть только вылупившись из единственного родительского яйца, уже знал, что лететь стоит только к солнцу. Он быстро убедился, что солнце недостижимо, что на слишком большой высоте становится нечем дышать и не на что опереться крыльям, но это означало лишь то, что подниматься нужно на самую большую высоту, на которую ты способен.
И еще можно лететь прямо к солнцу, покуда оно не успело подняться чересчур высоко над океаном или погрузиться в него без следа. Случалось ему пролетать и над городами, и он догадывался, что башенки и шпили на дворцах и храмах — это тоже попытки земноводных оторваться от породивших их низких стихий, но уж до того были жалки их поползновения…
Устремляясь к солнцу, о пропитании можно было не беспокоиться — на сотнях и тысячах морских миль что-нибудь съедобное непременно подворачивалось. Ползущая по океанской глади махина парохода привлекла его исключительно визгом прожорливых чаек, которые просто так, зазря верещать не станут, и, задержавшись над ними на попутных воздушных струях, он понял, что эти кликуши тянутся за плавучим земноводным ради роскошных лакомств, довольно часто вываливаемых с борта в пенный хвост. Любопытства ради он