Ноа а ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои кузены знают теперь названия всех наших деревьев на нашем языке. В тот день они выучили названия, научились различать листья, цвет стволов, внутренние кольца и узнали, что не так много лет тому назад их отец входил в конюшню или бродил по просекам и тропам, освещая себе путь с помощью факела, сооруженного из сухой коры дерева, которая, будучи оторванной от ствола, сворачивалась в трубочку, чтобы потом породить свет в густой тьме дорог. Мой старший брат стал смотреть на своего отца несколько странным взглядом, в котором было и восхищение, и уважение, и некоторая отстраненность, и этнология, и социокультурная антропология и страх, все вместе. Что же это за страна? Куда он приехал? Как это может быть, чтобы известный ученый, пользующийся признанием в интеллектуальных университетских кругах, освещал себе путь с помощью факела? В глазах моего кузена читался страх. Как наиболее восприимчивый из братьев, он и окружающий пейзаж стал теперь видеть другими глазами и начинал уже любить эту маленькую зеленую, возможно, немного грустную страну с ее выстроенными всем миром домами, с ее собранным всем миром урожаем, с принадлежащими всем горами, с прекраснейшими свободолюбивыми дикими жеребцами в окружении кобыл и быстрых, как ветер, жеребят, с ее языческими ритуалами и древними народными обычаями, зарослями крапивы и тисовыми рощами, гайтами и рассветами. Мой брат наслаждался в этом раю, который он чуть было не потерял. Его взгляд эколога, взращенного на жевательной резинке и кока-коле, впитывал все то, что он собирался отобразить, вызволив из небытия, на страницах тех книг, которые он в конце концов напишет и которые принесут ему славу в его далеком федеративном государстве. Меня же его неподдельное изумление заставило вглядываться в себя самое таким пронзительным взглядом, что я даже испугалась. Некоторые вещи приобрели тогда для меня некий теллурический смысл, коим они ранее не обладали, а путешествие в прошлое, предложенное и осуществленное дядей, послужило поводом для пространных рассуждений, которым предавался мой отец и которые завершились беседами со мной в грустном уединении сада: прогресс последних лет — автомобили, телевизоры, ванные комнаты, стойловое содержание скота — явился результатом выкорчевывания прежних времен или, напротив, укоренения времен, пришедших вместе с эмиграцией, вместе с распространившейся повсюду нищетой. Так что же происходило в прекрасной маленькой и, возможно, грустной стране общей площадью тридцать тысяч квадратных километров? Новая эстетика, процветающая повсюду неорганичная архитектура вертикальных, фаллических, агрессивных форм не были свойственны стране камня, воды, огня и ветра, стране божеств и туманов, ночных призраков, ведьм и кулачных боев на сходках перед помолом зерна, или во время молотьбы, или когда собирались очищать кукурузу. Мой дядя искал свои собственные ответы в наших недоуменных вопросах, в наших безумных концепциях, в нашем отважном и дерзком невежестве. Мой отец, уединившись в углу комнаты, улыбался, храня тайну магии, породившей все это, создавшей как конечный результат, так и его составляющие. А моя тетушка превратилась в те месяцы в прижатый к фотообъективу глаз, в молчаливого и добросовестного наблюдателя; она как в рот воды набрала: она снимала кинокамерой и фотоаппаратом, молча глядя на деревни без электрического света, на плуги, которые называют римскими, но на самом деле они еще более древние, на людей, проходящих перед изображением Святой Девы, на вокзал в О., выплевывающий в город людей. Младшие дети дяди не в счет, они ничего не понимали, да и понимать не хотели: маленькая зеленая страна их отца была very beautiful{23}, и все тут. А я в своей агонизирующей одержимости все время оборачивалась назад и видела игривого котенка своего детства, бродящего среди кукурузы, и вновь, как тогда, удивлялась, узнав от отца: оказывается, у кукурузы есть женские и мужские цветы — и он показал мне, как выглядят те и другие; тогда котенок, кукуруза, реальность света и мое удивление были другими, и моя память заставляла меня переживать все заново.
Если память моего кузена была хорошей, то это потому, что ее создала память его отца, как породила она и те миры, что постепенно возникали перед нашими глазами, и те рассуждения, что из них проистекали, в том числе и о политике, которая вовсе не интересует мою память и от которой она абстрагируется, хотя и не совсем, ибо следствием именно политических рассуждений оказались обстоятельства, несомненно в ней сохранившиеся: ведь благодаря этим обстоятельствам я вновь увидела Кьетансиньо.
Я собиралась отвезти моих кузенов в К., где они сейчас жили в своем доме, то есть в доме, который прежде занимала я и в котором я вновь собиралась жить в ближайшем будущем. Мы возвращались с побережья, с длинного, вытянутого вдоль моря побережья под названием Лансада, где сухая или плохо обработанная земля просит оплодотворения у моря или плуга, чтобы он вспахал ее и подарил ей плод, о котором она мечтает и которого не может дождаться{24}. И выходит из моря Афродита, и улыбается Венера, и, как говорил мой отец, улыбается даже Лансадская Богоматерь, которая при таком имени должна быть не только отважной, но и полной снисхождения к человеческим бедам и нуждам{25}. Мои кузены, далекие от нашего коллективного, пантеистического мироощущения, все еще пребывали в полном изумлении от увиденного, когда мы подъехали к «Тамбре», этой трапезной долгих застолий, выставке докучливых желаний, утомительных разговоров и книжного отношения к жизни, и там, беседуя с моим дядей, сидел он, Кьетан. Мы подошли, и они встали, уступая нам место; мой дядя представил меня Кьетану:
— Близкий друг нашей семьи и наша удивительная гостеприимная хозяйка, а также наш гид…
— Мы уже знакомы, — перебила я его. — Что скажешь, Кьетан?
Кьетан никак не рассчитывал на возможность встречи, он казался испуганным и удивленным. Он успокоился, лишь когда ему представили моих кузенов, и дядя попытался сгладить напряжение:
— Это мои дети. Кьетан — мой единомышленник, и мы готовим нечто, что в будущем сможет изменить нашу страну, сможет превратить ее в совершенно иную, какой она сейчас не является, но должна быть. Ей ты тоже вполне можешь доверять.
И дядя указал на меня.
Потом мы говорили о многих вещах, некоторые из них действительно касались маленькой зеленой страны, того неизгладимого впечатления, которое она произвела на моих кузенов, и важности той новой реальности, которую они для себя открывали. Мой дядя и Кьетан встречались еще четыре или пять раз, из них два раза в доме, где я жила; в один из этих визитов дядя предложил его в полное распоряжение Кьетана для всего того, что ему может понадобиться в политических целях.
— Я согласна, — сказала я, — но мне кажется будет лучше, если предложение будет оформлено письменно и закрепит сдачу внаем двух комнат, спальни и чего-нибудь еще, чтобы я не оказалась потом замешана в чем-то, в чем не принимала никакого участия.
Мое предложение произвело плохое, ужасное впечатление, но то, что предлагал дядя, означало бы нарушение моего уединения, означало бы правомочное присутствие в доме всей этой оравы фанатиков-фантазеров, которые расположились бы лагерем по всему дому, не боясь ни бога, ни черта. Увидев недовольное лицо своего дяди, я отдала себе отчет в неосуществимости своего предложения.
— Принимая во внимание, что я здесь живу, ты должен был раньше поставить передо мной этот вопрос, и мы бы решили его вместе. Если только речь не идет о том, чтобы я уехала и освободила дом.
Первоначальное неудовольствие сменилось изумлением; дядя, вне всякого сомнения, сделал свое предложение под воздействием эмоционального порыва, импульсивно и безответственно. Это был самый большой, если не единственный инцидент за все время его пребывания у нас, во всех остальных отношениях оно было счастливым и необыкновенным, и моя память верно хранит воспоминания о нем. Конечно, дом принадлежал дяде, и он имел право распоряжаться им. Наступил момент чрезвычайного напряжения, и Кьетан по обыкновению нахмурил лоб, а потом принялся разглядывать меня, пряча под нависшими веками глаза, обнесенные частоколом ресниц, которыми так гордилась его мать, вложив в свой взгляд все презрение, коего заслуживала моя позиция мелкобуржуазной интеллектуалки. Я осталась невозмутимой, продолжала говорить и почувствовала себя хозяйкой положения; Кьетану оставалось лишь взирать на все происходящее взглядом, характерным для школы Элиа Казана, определяющим всю эстетику, которая, согласно Жиду, теснейшим образом связана с этикой; а была сия эстетика заимствованной и несколько одичавшей, к тому же она значительно проигрывала в «визаже» вышеупомянутого, как я уже указывала в другом месте этих воспоминаний, то есть в цухлой и вялой физиономии отрекшегося от своих еврейского отпрыска. Кьетан продолжал так смотреть до тех пор, пока наконец не смирился, устав или не зная толком, что сказать, или желая потянуть время, чтобы обдумать ответ; на ответы-то он был большой мастер, и они рождались у него внешне совершенно спонтанно, но на самом деле всегда являлись плодом долгих раздумий, которым он, по-видимому, сейчас и предался. Он поднялся со стула, прошелся по комнате, медленно повернулся два или три раза на каблуках, будто манекенщица на показе мод, вернулся обратно и свысока, по-отечески подняв указательный палец, не отводя взгляда, который он считал глубоким и проникновенным, сказал мне: