Ноа а ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Принимая во внимание, что я здесь живу, ты должен был раньше поставить передо мной этот вопрос, и мы бы решили его вместе. Если только речь не идет о том, чтобы я уехала и освободила дом.
Первоначальное неудовольствие сменилось изумлением; дядя, вне всякого сомнения, сделал свое предложение под воздействием эмоционального порыва, импульсивно и безответственно. Это был самый большой, если не единственный инцидент за все время его пребывания у нас, во всех остальных отношениях оно было счастливым и необыкновенным, и моя память верно хранит воспоминания о нем. Конечно, дом принадлежал дяде, и он имел право распоряжаться им. Наступил момент чрезвычайного напряжения, и Кьетан по обыкновению нахмурил лоб, а потом принялся разглядывать меня, пряча под нависшими веками глаза, обнесенные частоколом ресниц, которыми так гордилась его мать, вложив в свой взгляд все презрение, коего заслуживала моя позиция мелкобуржуазной интеллектуалки. Я осталась невозмутимой, продолжала говорить и почувствовала себя хозяйкой положения; Кьетану оставалось лишь взирать на все происходящее взглядом, характерным для школы Элиа Казана, определяющим всю эстетику, которая, согласно Жиду, теснейшим образом связана с этикой; а была сия эстетика заимствованной и несколько одичавшей, к тому же она значительно проигрывала в «визаже» вышеупомянутого, как я уже указывала в другом месте этих воспоминаний, то есть в цухлой и вялой физиономии отрекшегося от своих еврейского отпрыска. Кьетан продолжал так смотреть до тех пор, пока наконец не смирился, устав или не зная толком, что сказать, или желая потянуть время, чтобы обдумать ответ; на ответы-то он был большой мастер, и они рождались у него внешне совершенно спонтанно, но на самом деле всегда являлись плодом долгих раздумий, которым он, по-видимому, сейчас и предался. Он поднялся со стула, прошелся по комнате, медленно повернулся два или три раза на каблуках, будто манекенщица на показе мод, вернулся обратно и свысока, по-отечески подняв указательный палец, не отводя взгляда, который он считал глубоким и проникновенным, сказал мне:
— Когда-нибудь кто-нибудь вспомнит предательство, которое ты сейчас совершаешь. У народа хорошая память.
— О, да! — вставил дядя.
Мой дядя был человеком здравомыслящим и благоразумным, и он извинился передо мной, понимая, что я за этот месяц исходила по его вине столько дорог, сколько он не прошел и за последние двадцать пять лет, так он все и выложил Кьетану, чей взгляд стал другим, хотя я и не смогла толком понять, выражал ли он теперь восхищение, зависть, презрение или удивление; впрочем, существует еще три или четыре способа истолковать его, на которых я не хочу останавливаться. Дом по-прежнему будет принадлежать только мне, заключил мой дядя, принося свои извинения, а еврейский отпрыск — говорю это без какого-либо уничижительного оттенка по отношению к столь выдающемуся этносу — многообещающе и примирительно улыбнулся, соглашаясь с принятым решением.
Мои кузены присутствовали при этом разговоре молча, лишь в самом конце вмешался старший, предложив другой дом, поменьше и более уединенный, принадлежавший семье в окрестностях К. Этот дом действительно был отдан для использования в борьбе, в которой принимали участие мой дядя и Кьетан. Так вот, по завершении беседы я опять договорилась с Кьетаном увидеться через несколько дней: он зайдет за мной. Мы не обсуждали ни нашу последнюю встречу и его «я тебя найду», ни что бы то ни было иное, что могло бы нас взволновать, но я вновь оказалась под впечатлением его красноречия, хотя меня совершенно не тронул его взгляд, который был, по всей видимости, взглядом сердцееда. Позднее, когда уже будет решено, что мой кузен остается в К. для изучения маленькой зеленой страны с точки зрения антропологии, в которой он специализировался, он мне признается (он делил свой дом, дом своего отца, со мной и являлся молчаливым свидетелем моей жизни), что было бы ужасно, если бы кто-нибудь нарушил своим присутствием очарование старинного особняка и наше взаимопонимание (он никогда не был особым поклонником Кьетана), и что он благодарен мне за вмешательство, сделавшее неосуществимой возможность делить с кем-либо наш дом. Но это уже совсем другая история.
Закончив разговор, мы пошли в ресторан, где вместе пообедали, а еще до того заглянули на рынок, чтобы купить продукты на ужин, потом зашли домой, чтобы оставить купленное; всю дорогу мой дядя рассказывал мне, словно оправдываясь, как он познакомился с Кьетаном, как встретился с ним в баре и какое значение имели и смогут иметь в будущем эта встреча и его отношения с Кьетаном. Слушая дядю, я думала, не является ли все это не только оправданием, но и своего рода попыткой вовлечь меня в их борьбу, познакомить с ней; мне бы хотелось думать, что это не так: ведь все, что рассказал мне мой дядя, затем помогло мне понять, как вести себя с Кьетаном, как определиться в политическом отношении и решить для самой себя степень своего участия в деятельности политического подполья; получалось так, что это подполье добавлялось теперь к тому, в котором я постоянно пребывала в качестве дочери епископа и матери-одиночки. По отношению к Кьетану я всегда находилась в привилегированном положении: я знала о нем все, он же не знал обо мне ничего, чего бы я не хотела, чтобы он знал; он не знал даже, кто мой отец, и тем не менее все пошло своим чередом. То, что было подготовлено тем летом, произошло с участием Кьетана и моего дяди и с помощью, пусть не прямой, но весьма эффективной, моего старшего брата и моей собственной. Дядя оставался тем, кем он был всегда, но теперь его позиции подкреплялись наличием у него паспорта гражданина США и братскими узами, связывавшими его с епископом О., и можете поверить, он не преминул воспользоваться обоими обстоятельствами, хотя мне не слишком нравилось, как он выставлял напоказ второе из них.
Ужин был у нас дома, если только то, что приготовила моя кузина, можно считать таковым: в качестве первого блюда — салат из латука, сладкого перца, огурцов, помидоров, фасоли, лука, свеклы и еще чего-то, что сейчас я не могу вспомнить, все перемешанное, в сыром виде, без капельки соли, оливкового масла или уксуса, которые могли бы сделать все это не таким жестким и более съедобным для добрых христиан и приличных людей. В качестве второго блюда были поданы различные сорта сыра, которые предполагалось запивать кока-колой или пивом. Просто чудо что за ужин.
Хорошо еще, что поскольку дом в течение долгого времени был на моем попечении, в кладовке нашлись консервы, копченый окорок, колбаса и пара бутылок вина, это позволило поужинать (не хочу сказать, что лучше, но, по крайней мере, так, как мы привыкли) Кьетану и мне, а также моим дяде и старшему кузену, которые с удовольствием присоединились к нам. В результате после ужина осталось столько салата, что его хватило бы для прокорма на протяжении нескольких дней пары поросят, а разнообразие сыров, к которым я добавила еще два сорта из тех, что хранились у меня в кладовке, послужило компенсацией этому кулинарному безобразию. Иностранцы ничего не едят, они стройны и проворны, как косули, это правда: они едят только тогда, когда еду готовишь ты, и уж тогда они наедаются до отвала; у себя дома они готовят сами, и в этом случае ты умираешь от голода. Однажды, когда я выложила это свое соображение Кьетану, он счел себя глубоко оскорбленным и обозвал меня деревенщиной, сказав, что с такими людьми, как я, маленькая зеленая страна никогда не продвинется вперед, но в тот вечер он ел мою еду, и надо было видеть, какие строил гримасы, пережевывая зеленый сырой перец. Однако салат оказался как нельзя кстати, когда к концу ужина появились Педро и моя тетя, которая, по-прежнему одержимая своей страстью к фотографированию, изъездила множество дорог маленькой, зеленой, бедной и грустной страны в поисках людей и деревьев, всего того, что можно было увековечить на фотопленке. Они с Педро очень подружились, возможно, благодаря своим художественным пристрастиям, и их отношения вдруг возбудили во мне ревность, хотя чисто внешне эти отношения объяснялись как будто лишь общей страстью к иконографическому отображению мира. Должна признаться, я никогда не переносила рядом с собой женщин: пока были только господин епископ и Педро, все шло хорошо; когда к нам присоединились мой кузен, Кьетан, мой дядя и другие мужчины, возникающие в моей памяти, все было гармонично и безопасно; но стоило появиться женщинам, как все рушилось. Я могла переносить Кьетана, если он был мой и говорил для меня, Педро и мой отец всегда были моими, но если вдруг по какой-то случайности они оказывались окруженными одинокими женщинами, будь то даже Эудосия или Доринда, во мне просыпалась глухая агрессивность, и все становилось с ног на голову, и проявлялось это, как я теперь понимаю, в моей язвительности и в моем холодном металлическом тоне. Так я относилась к кузине, ревнуя ее даже к ее братьям, так же и к тете, использовавшей Педро в качестве личного гида по прекрасным долинам и идиллическим рекам, пока мой дядя создавал новые политические группы, реорганизовывал старые и искал каналы для поступления денег, что вступало в противоречие с моими представлениями, сформировавшимися благодаря сентиментальному воспитанию, которое, как я уже неоднократно замечала, моему отцу удалось мне дать.