Я знаю, что ты знаешь, что я знаю… - Ирэн Роздобудько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отпустил.
Отступил на шаг.
Я ждала.
Он был совсем молодой. Он улыбался.
Сейчас он должен расстегнуть кобуру.
Или – брюки.
Или сначала – брюки, а потом – кобуру.
Потом все кончится.
Но он стоял и молча разглядывал меня. Потом случилось чудо.
Он тихо сказал: «Лореляй…» и прочитал несколько строк из Гейне – на том же ломаном немецком. Я исправила его – терпеть не могу, когда перекручивают поэтические строки! Пусть теперь стреляет – последнее слово будет за мной! И – не самое худшее – из самого Гейне.
Он сказал: «Данке…»
Снизу снова окликнули. Он снова отозвался и прижал палец к губам. Закурил, осматривая стены – на одной остался наш семейный портрет, я – посередине. Он долго переводил взгляд с меня на ту девушку, которая стояла рядом с родителями. Затем еще раз прижал палец к губам. И вышел, плотно прикрыв за собой дверь.
Я решила не прятаться. Нашла длинный колышек от ножки рояля, его конец был острым, как нож. Я зажала его в руке. Кому предназначалось это оружие – не знаю, но я решила сражаться.
Итак, стержень во мне засел крепко.
Я не сдамся!..
…Сломался этот стержень только тогда, когда Альфред, чистый и сытый, в новенькой военной форме союзной армии, приехал за мной в наш район и вывез оттуда, как свою «пропавшую жену».
Такая вот она, жизнь. Но до этого…
До этого было несколько дней – уж не скажу, сколько именно, – которые затмили собой все последующие.
Все.
По сегодняшний день.
И если бы не существование Марии фон Шульце, а «иже с ней» Юстины, которую я никогда не видела, я бы считала, что до сих пор брежу наяву…
…Весь день я просидела на сломанном кресле, сложив грязные руки на коленях, далеко от окна, но, вытянув шею, могла видеть, что на улице и во дворе кипит бурная жизнь начала мира.
Там сновали солдаты – расслабленные, шумные, занимались обыденными делами, весело перекликались. А сквозь запах пороха и миазмов, исходивших из разрушенных домов, пробивался слабый аромат сирени, а еще – мыльной воды, в которой женщины стирали их гимнастерки.
Он пришел вечером с миской каши, посреди которой плавился золотом кусок масла.
Поставил мне на колени.
Сел напротив и наблюдал за тем, как я ем.
Я пыталась не спешить – во мне еще было достаточно гордости, чтобы не выдать своего страха и безудержного чувства голода.
Была уже ночь, когда он поставил крышку рояля на место и жестом показал мне, что нужно спрятаться.
Я залезла в тайник.
Через несколько минут сюда вошел солдат с корытом, наполненным теплой водой. За ним шла Матильда – наша соседка, она несла полотенце.
Короткий разговор, смех. Он стянул гимнастерку – видно, собирался мыться.
– Господин будет спать здесь? – спросила Матильда.
Он что-то ответил на своем языке.
– Здесь полно крыс, – сказала Матильда.
Еще какое-то движение – и все стихло.
Я услышала, как он закрывает дверь.
Услышала, как отодвигается крышка рояля. Он подпер ее табуретом, сделав что-то вроде ширмы, поставил корыто, кивнул мне и отошел к окну, отвернулся, закурил.
Я давно не видела теплой воды. Окунула в нее руки. Потом мне стало все равно, что он там задумал, – начала мыться, стесняясь того, что вода в корыте постепенно становится грязной.
Он стоял, не оборачиваясь, и курил сигарету за сигаретой.
Затем расстелил на диване свою шинель. Кивнул мне – «ложись». Диван был узким. Под ним я спрятала свой колышек.
Легла и сразу уснула…
…Какой у меня интерес, кроме обыкновенного любопытства, к этим, таким разным и в то же время одинаковым людям?
Он, этот секрет, спрятан под бархатной обшивкой моей старой шкатулки. В ней я храню всякие старинные и дорогие сердцу безделушки – осколок своего первого серебряного зеркала, розовую ленту, давно утратившую свой цвет, письмо из госпиталя от отца, которое пришло позже, чем он сам вернулся домой калекой, обручальное кольцо матери, за которое я выменяла стакан молока у Матильды и которое мне на следующий же день вернул ТОТ человек.
Этот вневременной сор никому не интересен – потому и сохранился так долго.
Однажды Альфред подарил мне другую шкатулку – с серебряной инкрустацией, я пользовалась ею, а эту спрятала в шкаф, чтобы не потерялась. Она сопровождала меня во всех жизненных пертурбациях. Под затертой бархатной обшивкой, если осторожно подцепить ее ногтем, лежит желтый клочок плотной бумаги – клочок, оторванный от пачки трофейных сигарет.
Он густо исписан чернильным карандашом. Это писал ТОТ человек перед тем, как его поставили к стенке.
Стенке моего дома, как раз под моим окном.
А бумажку бросил мне в подол платья тот же офицер, из-за которого и случилась эта беда. Нос у него был разбит, а под обоими глазами синели круги от прямого удара в лицо. Если бы не этот удар, не было бы никакого расстрела.
…Я осмелела и начала спускаться вниз, во двор.
Ходила среди чужих людей, к которым у меня не было ненависти. Старый Пауль, муж Матильды, сказал, что мы сами виноваты и теперь должны все начинать сначала. Тогда я уже была под охраной ЕГО пристального взгляда, чувствовала, что страха больше нет, что он защитит меня. Так и случилось, когда офицер подкараулил меня в сарае. Набросился, обдавая запахом табака и шнапса.
Но он ничего не успел.
Началась драка.
Набежала куча народа.
Моего защитника повели в конюшню и заперли там на ночь. Офицер срочно куда-то уехал. Солдаты смотрели на меня сочувственно.
Я ничего не понимала.
Я ничего не понимала.
Ничего…
Кроме того, что могу потерять его.
Утром офицер вернулся и помахал перед носом охранников какой-то бумажкой.
А потом вывел его из конюшни и поставил к стене.
…Я весь день просидела у тела, пытаясь убрать с лица слипшиеся волосы, чтобы они не падали ему в глаза. Он лежал, как живой.
Мне разрешили похоронить его на нашем кладбище. Это еще одна причина, по которой я вернулась сюда, в свой Но– вавес…
Офицер, который после этого случая потерял ко мне интерес, просто бросил мне на колени записку, буркнув на плохом немецком: «Привет с того света», – и, рассмеявшись, быстро пошел прочь, будто боялся получить еще один удар – именно с того света…
Несколько лет я просто прятала эту записку, не решаясь в нее заглянуть. Боялась увидеть почерк, ведь почерк человека – это его сущность.
Еще несколько долгих лет мне казалось, что Альфред наблюдает за мной, когда я беру в руки старую шкатулку. И я делала вид, что перебираю свои «священные безделушки», а потом вообще перестала «дразнить гусей».
Смогла подцепить ногтем этот бархат только лет через десять, когда привыкла жить так, как жила. Вот тогда я и достала из-под обшивки тот клочок плотной бумаги. Прошло еще много дней, пока наконец я снова смогла любоваться чем-то другим, кроме ровного каллиграфического почерка – незнакомых букв и расстояний между словосочетаниями, которые говорили мне больше, чем эти незнакомые буквы.
Со временем, когда Альфред стал совсем немощным, я отважилась на попытку «расшифровать» филигранное кружево букв и столкнулась с тем, что это был никому не известный язык!
Конечно, я никому не показала эту бумажку – просто скопировала текст на «Ундервуде» – так, чтобы буквы были похожи на оригинальные, и отнесла к своему знакомому антиквару, сказала ему, что это отрывок текста из книги – семейной реликвии, она рассыпается в руках, а мне необходимо перевести несколько абзацев для дипломной работы Марии, которая пишет филологический трактат о литературе народов мира.
Словом, наплела с три короба…
Герр Фриш долго вглядывался в текст и наконец глубокомысленно пробормотал:
– Ну, если ваша семья происходит от гуситов, скорее всего, этот текст имеет славянское происхождение. Но точно – это не русский и не чешский…
Он живо заинтересовался «книгой» и принялся уговаривать меня продать ее за любые деньги.
Я обещала подумать и выскочила из магазина как ошпаренная.
Я поняла, что это был язык ЕГО страны, и мне вряд ли удастся найти переводчика, которому я могла бы довериться…
Все последующие годы, вплоть до сегодняшнего дня, я никак не могла подступиться к этой теме – никогда и нигде не встречала украинцев!
Теперь они пришли ко мне сами. Я даже не надеялась на такое странное стечение обстоятельств в конце жизни, когда тот клочок превратился в нечто ирреальное. Но восприняла это как знак судьбы. И как свой долг перед тем, кто подарил мне мое единственное дитя. Ведь это было его последнее слово. Каким оно было?..
Поэтому я и наблюдаю за своими постояльцами. И решаю, к кому бы я могла обратиться с таким необычным для старой женщины делом. И пока ничего не решила.
Возможно, просто боюсь показаться смешной.
С возрастом я стала слишком робкой и недоверчивой. Я даже не уверена в том, что действительно хочу прочитать это послание – теперь уже «к вечности»…