Корабль дураков - Витаутас Петкявичюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я основываюсь на истории.
— Так что вы там удумали?
— Секретарь, надо искать более прогрессивные технологии. Представьте себе проект, который предусматривает ежемесячную утечку нефти около двадцати тонн. За год это уже четвертая часть тысячи, а так как мы всегда планы перевыполняем.
— Откуда такая точность? — не дал мне говорить.
— Это по данным Академии наук Азербайджана.
— А как ты их получил? — Его притворная вежливость таяла с каждой минутой.
— Наша Академия наук позаботилась.
Гришкявичюс побледнел, зажмурился, веки начали подрагивать.
Взяв себя в руки, он повысил голос. Шепетис поднялся.
— Ведь это государственная тайна. А с нами согласовывали? — Не знаю, но и сама платформа негодная. Она рассчитана на теплые воды Каспия, а у нас — Балтика, ледяные торосы… При шторме эту башню перевернет. — Я демонстрировал свою осведомленность, но этим лишь портил дело. — Кроме того, трубы надо сваривать на всю толщину, а они слеплены лишь по поверхностям, обычными электродами, не в вакууме. В соленой воде они тут же проржавеют.
— А эти сведения откуда?
— Мы пригласили специалистов из института Патона. Они все проверили.
— Где проверил и, в Калининграде, на берегу? — Он решил, что я подтвержу его вопрос и попадусь, так как калининградцы нас на свою площадку не пустили.
— Нет, в море.
— Ведь туда нельзя, пограничная зона.
— Мы договорились с пограничниками, они дали вертолет… Гришкявичюс не выдержал, хлопнул руками о стол, потом вцепился в его край и вновь зажмурился, его подбородок дрожал, будто ктото неосторожно задел больной зуб.
— Что здесь происходит? Я уже не понимаю, кто распоряжается в Литве — ты или я?
Он собирался сказать еще что–то сердитое или куда–то идти, но споткнулся, ударился о шкаф. Только когда вбежал личный телохранитель, я заметил, что след Шепетиса давно простыл. И надо же так ухитриться! — почему–то удивился я. В это время охранник налил в стакан воды, бросил туда таблетки и усадил руководителя за стол. Мне стало не по себе, так как я понял, что передо мной сидит не секретарь, не товарищ Гришкявичюс, а очень больной человек. Продолжать спор было не только не гуманно, но и опасно для его слабого здоровья.
Поднявшись, я начал отступать к дверям. Уже у дверей секретарь меня остановил и почему–то сказал:
— Было бы хорошо, если бы ты и Митькину подписал свою книгу.
За дверью меня поджидали трое или четверо помощников Шепетиса. Они опять смотрели на меня с укоризной, но несколько веселее.
— Ну как?
— Ничего особенного, — дернул меня черт за язык, — теперь могу неделю руки не мыть.
Улыбки исчезли.
— Ребята, мне приказано и Митькину подписать свою книгу, но у меня ее нет.
Улыбки опять появились.
Не помню точно, но, кажется, С. Ренчис принес «Рябиновый дождь» на русском языке и аккуратно вырвал проштемпелеванную страничку шмуцтитула. Я написал: «Секретарю Митьки ну, Николаю»… — а отчество забыл. Но, что самое странное, его вдруг не смогли вспомнить и мои спутники. Не знаю, что здесь сработало — страх, литовская традиция или слишком большая любовь клерков к своему начальнику, но и они не могли мне сказать, только спорили между собой. В скором времени меня втолкнули в кабинет второго секретаря.
— Кто Вы такой? — не поднимая головы, спросил хозяин. Я представился.
— А… собственно говоря, как Вы сюда попали?
— Мне первый велел подписать Вам книгу.
— А!.. Если так, прошу садиться.
Митькин долго рассматривал меня маленькими, слегка припухшими, но очень внимательными и живыми глазами опытного практика. Взгляд был острым, пронзительным. Потом он улыбнулся каким–то своим мыслям и, довольный, сказал:
— Прошу прощения, но я ничего не знаю. Еще не владею литовским языком, — он показал на стопку словарей и учебников на правой стороне стола, — но непременно выучу. Он очень похож нарусский.
— Может быть, но на встрече Гришкявичюс говорил по–русски. — Да, он говорил по–русски, но Я не понял, что говорили Вы.
— Меня на той встрече не было, — пояснил я, а мой взгляд упал на фирменные обложки телевидения, сложенные слева. Наверхней красивым каллиграфическим почерком была выведена моя фамилия. Без особого труда я сообразил, что это были переводы всех передач с моим участием.
— Странно, — поднялся секретарь, — возможно, я и ошибаюсь, но мне кто–то о Вас уже рассказывал.
Поднявшись с кресла, я спросил его отчество, дописал автограф и подал книгу. Он ее принял, положил на стол и, очень фамильярно положив мне руку на плечо, стал провожать меня к двери, рассказывая что–то о внучке и детском садике, в котором никто не понимает порусски. У дверей мы распрощались. В коридоре меня ожидал все тот же почетный эскорт, как будто сюда меня доставили силой. В кабинете Шепетиса уже собрался весь отдел пропаганды, но по моей вине разговор не состоялся.
— Ну как? — спросил шеф.
— Кажется, помирился с обоими, но чего ты, Ленгинас, сбежал? — Я с улыбкой стал рассказывать о своих приключениях, но меня не поняли. Шепетис встал и, к всеобщему удивлению, холодно попрощался. Один только Юстас Винцас Палецкис еще пытался обучать меня только ему известной дипломатической этике, но и его заставили замолчать мановением руки. Я понял, что при них Ленгинас не хочет показывать своего расположения ко мне, тем более что Ю. Куолялисвсе еще готов был драться, а его тень — Юршенас — умерил свою улыбку наполовину. Журналисты той поры называли этот дуэт так: Куолялис (колышек) и насаженный на него Юршенас…
О том, что я помирился с Гришкявичюсом, никто наверняка и не узнал, но то, что он учинил мне разнос, на проходившем съезде журналистов разнесли по всей Литве. Несмотря на это, мне позвонил Валентинас Свентицкас, работавший тогда в газете «Литература ирмянас» (<<Л итература и искусство»).
— Мы опубликовали вашу статью о проблемах Ниды, но она совершенно не соответствует московской. Что делать с гонораром?
— На литовском языке я им выслал такую, какую опубликовали вы, а если они вычеркивают, что хотят, и не считаются с авторами это их беда. Мы такой вариант обсуждали в Союзе журналистов, под таким и подписывались. Другого у меня нет. Виноват Кейдошюс, что его не защитил.
— Я так и понял, — ответил Валентинас и вежливо пошутил:
На сей раз пусть победит справедливость: кто писал, тому и заплатим.
Спустя еще какое–то время меня пригласили в Союз писателей. Дескать, ЦК предлагает еще раз обсудить проблему Ниды и поставить меня на место.
— Ставьте. Сами выбирали, сами обязывали, сами и продавайте. — Ничего другого я ответить не мог.
На очередном собрании докладчик Антанас Дрилинга очень осторожно, намеками, высказался, что в том месте, где говорится против нефти, не все гладко, что я превысил свои полномочия, а два представителя ЦК С. Ренчис и Ю. Палецкис промолчали, как будто эта проблема их вообще не интересовала. Моя комиссия из пяти человек даже не пикнула, только Кейдошюс с места тут же от меня открестился:
— Я ничего не знаю, это инициатива Петкявичюса. Он и литовский вариант опубликовал без правки, и гонорар получил один…
Я долго не мог понять, где собака зарыта, пока Статулявичюс не объяснил мне, что в своей статье я выдал государственную тайну, указав, что на шельфе Д–б запасы нефти составляют только 8,5 миллиона тонн. Стало необычайно обидно. Каждый писатель уже хорошознал, под каким текстом он подписался, еще лучше понял, как статью исказила Москва, но молчал. Барахтайся, как угодно. Хотя сердцем я чувствовал, что они меня поддерживают, только боятся рты раскрыть. Спасибо Дрилинге, что он каким–то образом отписался, и меня больше не трогали, только он мне дружески посетовал:
— И умеешь же ты плодить себе врагов.
С собрания мы возвращались пешком. Когда все разошлись восвояси, я, прощаясь у подъезда с Юстинасом Марцинкявичюсом, сказал:
— Ты знаменитый поэт, депутат, утебя столько почетных регалий… Будь человеком, помоги мне с этой Нидой. Ведь остановиться невозможно.
Он помолчал, а потом откровенно, с такой жалобной и дружеской улыбкой ответил:
— Дружище, я всегда завидовал твоей смелости, а я трус… Лучше оставь меня в покое.
Это было сказано действительно очень поэтично: я трус, а ты храбрец. Ведь невозможно за такую самоуничижительную критику сердиться на человека, тем более, на друга, а помощи — никакой, но и за это невозможно гневаться, ведь ты — смелый человек.
Я стал еще более одиноким, когда меня предали такие уважаемые люди, которые поставили свои подписи и думали, что одно только их имя сотворит чудо. Крапива, вплетенная в венчающие их лавровые венки, их не устраивала. Мне было наплевать на гришкявичюсов, юршенасов, куолялисов, но что так поступят писатели, честное слово, я не мог предполагать. Оказывается, живешь в коллективе, утопаешь в серых буднях, все это нормально; хорошо, что ты такой же, как и все, но стоит тебе вырваться вперед, тут же начинаешь чувствовать отчужденность, одиночество, словно каменная баба в степи. Чем больше смотришь на товарищей, тем чаще видишь только самого себя, сомневающегося и не понимающего, почему тихий подчиняется окрику, большой поэт — задрипанному чинуше, ученый — рядовому невежде, а инженер душ — придурковатой цыганке. Почему в случае опасности товарищи выбирают тех, кто смелее, честнее?.. Неужели только потому, что за их спинами можно лучше спрятаться? А когда опасность проходит, они снова смело сходятся, чтобы судить тебя? И, опять–таки, неужели только для того, чтобы оправдать свое бездействие и страх?