Самои - Анатолий Агарков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчишки устают чмокать губами, галдят, бегают с места на место. Вокруг стоит лес, высокий, голый, гулкий. Слабое дуновение ветерка доносит откуда-то клочья седого тумана. Пахнет дымом. Конечно же, это костёр запалили. Вокруг него уже затеян новый разговор. В лесу нет дерева, на которое бы не садилась сорока, нет такого мальчишки, у которого нет ссадин на локтях или коленах. И теперь они заворачивают рукава, задирают гачи штанов, чтобы показать свои болячки и, перебивая других, поведать о своих злоключениях.
Только у костра заметно становится, как мало в лесу тепла. Солнце лишь радуется уходу зимы, а до настоящего тепла ещё далеко. Коченеют первые комары на кочках. На лужицах ещё с ночного заморозка поблескивает ледок. Мальчишки продавили его, вода холодная, сунься босоногим — обожжёт, как крапивой. Мальчишеские ноги тоже ведь с нетерпением ждут лета, когда парным теплом приветлива земля, и мурава щекочет огрубевшие ступни, и сладкое ложе уготовлено под каждым кустом. Лес тогда полон жизни и неразгаданных тайн. Вот где может разгуляться мальчишеское воображение. А сейчас только и остаётся вспоминать прошлогодние приключения.
— А помните, как Капкан суслика ловил?
Все расхохотались. Зверёк шмыгнул в нору из-под самых ног. Мальчишки помочились в его домик, посетовали, что воды рядом нет, и дальше пошли. Витька Агапов сел у норы, на удивлённые расспросы ответил:
— Жрать захочет — вылезет, тут я его и сцапаю.
Природа наделила его долготерпением, а также непоколебимой верой в разумный естественный ход вещей. С того случая и прицепилось к нему прозвище — Капкан.
— А мы летом в Петровку ездили, все в церкву пошли, а я к — попу в сад. Ух, и яблочки!
Егорка закатил глаза, ёрничая:
— … если в чём грешен — каюсь…
— Бога нет, — снисходительно сообщил ему Витька Капкан, и Егоркино веселье пропало. Он ковырял веточкой муравьиную кучку — хозяев не было видно. От них летом, как от комаров, докука, но строить они мастера. Егорка-то помнит, как больно они кусают исцарапанные в кровь ноги, и грязь нипочём. Спит ещё лес. Совершенно немой стоит, ни единого звука. Снижаясь к водоёму, над лесом просвистели утки.
— Эх, Дулю бы сюда, — задрал голову Митенька Алпатов.
Дедулей, к большому неудовольствию Якова Ивановича Малютина, известного на всю округу охотника, называл его малолетний внук.
— Дуля какая-то получается, — ворчал старик.
Так и прицепилось.
— Ты, Совок, не бреши, — цвиркнул слюной сквозь зубы Ваня Больной. — Надысь сам слыхал от него, что, мол, отжил своё и на охоту отходился. Теперь только для бабьей работы и годен — ну, там, гусят попасти или телёнка напоить.
Заспорили. Пацаны уважали деда за простоту и общительный нрав. Егорка, единственный хуторский сирота, пользовался особой его благосклонностью. Припомнился недавний разговор.
— Плохи мои дела, Кузьмич, эх плохи. Чёрт привиделся. Не знаю, но вишь, как бывает, — он заглянул мальчику в глаза и доверительно спросил. — Ты чёрта видел?
Егорка подумал, блажит старик, разыгрывает — обиделся на него.
— Вот ещё, — грубо так сказал, — буду я верить в бабьи сказки.
Старик огляделся по сторонам, перекрестился и перешёл на шёпот:
— Рогатый такой, из-за печки выглянул и пальцем к себе манит. И не пьяный я был. Так, чуть-чуть. Это значит к смерти, Кузьмич. Когда чёрт манит — готовь смертное.
День-два спустя завыла Дулина собака. Хозяин только со двора, она морду в небо и… Ночами спать мешала. Хуторские советовали прибить.
А Дуля сказал Егорке:
— Нет, собаку не обманешь, она покойника за неделю чует. Быть в хуторе похоронам. А поскольку тут я самый старый, то мне и черед….
Насидевшись у костра, поев печёной картошки, мальчишки снова бегают по лесу, лупят по стволам сухими палками, обстреливая друг друга их обломками. Вдруг из-под ног скакнул серый клубок, шмыгнул за ствол и затаился. И разом взорвался лес многоголосьем:
— Заяц!.. Заяц!.. Заяц!.. Заяц!..
— Мой! Мой! Мой! — кричит Егорка, бежит вместе со всеми, размахивая "занозой". Но куда ему поспеть! Вон Витька легко скачет в ботиночках, а у него сапоги с чужой ноги — бахилы.
Зайчишка двухнедельный, глупый, не уразумел ещё силу своих ног, всё пытается спрятаться — отбежит и сядет, прижмётся к земле.
— Стой, поца! — сипит Егорка, задыхаясь, сильно раздувая живот и грудь. — Его окружить надо.
Но кто будет слушать чужих советов, когда добыча — вот она, рядом. Того и гляди настигнут. Чуть не плачет Егорка от обиды. Клячей сам себя обзывает, да посолонее не раз уж помянул. Мелькнула меж берёз пушистая спинка с прижатыми ушами, и ещё истошный писк раздался. Вот тут-то у него и забегали мурашки по спине.
Скинул Егорка сапоги, и так понёсся босоногий, что ветер засвистел у него в ушах. Мигом обогнал всю изрядно запыхавшуюся компанию. Зайчишка рядом мечется, ему теперь и времени присесть нет — вот-вот настигнут. Вдруг сбоку вырвался вперёд Витька Агапов, тоже босоногий, белорозовые ступни беззащитно мелькают на стылой сырой земле, хрустят ноздреватым ледяным настом сугробов, разбрызгивают в стороны грязь и воду. Он — гибкий, быстроногий, Егорка тяжелее. Остальные далеко отстали, и только кому-то из них должно повезти. Зайчишка петляет, давая преимущества то одному своему преследователю, то другому. Сучки, прошлогодние колючки, жёсткий снег царапают ноги, талая вода обжигает кожу. Но до того ли тут — азарт погони захватил с головой. Егорка несколько раз кидал "занозу" и, наконец, попал: зайчишка пронзительно всхлипнул, закрутился волчком и затих, завалившись набок. Тельце его вытянулось в последнем прыжке, лапки мелко вздрагивали в предсмертной судороге, а из нежно-розовых ноздрей капля за каплей, не марая атласной шубки, сбегала кровь. У Витьки взор затуманился от жалости. А Егорка ушёл искать сапоги.
Сушились у костра, помыв штаны и ноги в талой воде.
— Через такое дело и простыть недолго, — сочувствовали пацаны и вспоминали, как зимой проваливались в проруби на болоте, как сушились у камышового костра, стоя босыми на льду.
Голод, холод и усталость напомнили о доме.
Чуть засумерничало за окном, Егорка завалился спать, чувствуя себя разбитым и усталым. Вернувшаяся с улицы Нюрка, снаушничала матери о его лесных подвигах. И тут началось: шлепки, упрёки, тормошения. Егорку заставили до испарины, до изнеможения пить чай с малиной, греть в горячей воде ноги, вдыхать пары кипящей в чугунке картошки. Даже полкружки самогона заставили его выпить, и ещё две мать втёрла в его разомлевшее тело. Жар настиг мальчишку к утру. Горло обметало, голос пропал, кашель раздирал грудь. Егорка часто и гулко "бухал", зарываясь в подушку, а мать плакала и бранилась, сидя у его кровати.
У Витьки Капкана не было любопытной и болтливой сестры. Коварная простуда, глубока проникшая в его детский организм, обнаружилась лишь поздним утром, когда он не встал к завтраку, а лежал в ознобе. К полудню он запылал жаром, впал в беспамятство и начал бредить. С трудом дышал, в груди его что-то хрипело и взбулькивало. Фенечка всё растирала его босые ступни, а, потеряв надежду, пронзительно заголосила, осыпая их поцелуями. Фёдор, каменно стиснув челюсти, менял мокрые платки на лбу сына. Он не верил в худшее, гнал от себя чёрные мысли и всё больше впадал в отчаяние от своего бессилия.
Егорка почувствовал себя бодрее и встал с постели в тот день, когда хоронили Витьку Капкана. Он из окна смотрел, как собиралась скудная процессия у ворот брата. Не только слабость, но и глубоко угнездившееся чувство вины держали его дома.
Страшное слово
Как-то в Рождество гостил Фёдор Агапов в деревушке Соломатово у сестры Татьяны. Встретил там юную жёнку Игната Дергалёва Матрёну, большеглазую, нежноликую, умевшую вести непринуждённый разговор с таким милым хохлацким акцентом, что с того необыкновенного дня и плавилось в сладкой боли потрясённое Фёдорово сердце. Только вечер один был с нею рядом на соседской пирушке и до самой весны помнил её ласкающие взоры, будто искрами осыпающие его душу, помнил её мимолётную улыбку на подвижных припухлых губах.
Муж красавицы, председатель Соломатовского ТОЗа, Игнат Дергалёв раздражался, когда на людях жена нет-нет да и стрельнёт по сторонам тёмно-синими тревожащими очами или поведёт ими с нарочитой ленивой медлительностью. И если поймает на себе чей-то восхищённый взгляд или заметит, что в компании нет женщины краше и наряднее её, сразу будто светлеет лицом, оживляется, становится ещё внимательнее к мужу, ещё приветливее, то и дело обнажая в улыбке ровные белые зубы. Тогда в нём поднимался вихрь протеста. Ему вдруг начинало казаться, что в поведении Матрёны всё напускное и манерное, даже это заботливое внимание к нему. Иногда он не сдерживался и попрекал её, на что она в ответ, на мгновение изумившись, тут же весело хохотала и, поигрывая гнутыми бровями, говорила всякие нежные глупости. Казалось, сама мысль о том, что муж ревнует, забавляла и даже радовала её. А дома потом насмешливо говорила, что он мужик, лишён рыцарских наклонностей, не умеет с юмором смотреть на женские слабости, не хочет понять, что красивая женщина для того и красива, чтобы возбуждать к себе любопытство, и своей красотой нести добрым людям радость, а завистливым — огорчение.