Декрет о народной любви - Джеймс Мик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, товарищ меня не узнал, пока я с ним не заговорил. Выключив фонарь, я заметил, что девочка еще мала. Увидел, как папироса описала дугу, вернувшись товарищу в рот, как ярко вспыхнул огонек: Чернецкий вдохнул дым. Ответил: ей уже четырнадцать, подразумевая, вероятно, что девочка достаточно взрослая, чтобы продавать себя мужчинам. Опустил папиросу, огонек которой разгорелся с новой силой, едва лишь к ней приник ребенок. Девочка вовсе не походила на четырнадцатилетнюю. Сколько ей было в действительности, не знаю. Двенадцать ли? Десять? Как бы там ни было, то был ребенок, пусть и довольно опытный в своем ремесле.
Кажется, я заговорил вновь. Что-то насчет девицы постарше. Вероятно, даже согласился взять на себя расходы Чернецкого. Приближаться не стал. Не хотелось.
Тут я услышал голос девочки, заговорившей в темноте. Спросила, кто это. Чернецкий велел ей замолчать и делать свое дело. Окликнул меня по имени, прибавив: тебе тут делать нечего.
Я вернулся в шатер Чернецкого оставить фонарь. Меня спросили, отыскал ли я товарища. Ответил, что нет, не нашел. Тотчас же двое в один голос заметили: «Ага, стало быть, отыскал!» Я же спросил, зачем развращать столь юное создание. Мои слова собравшихся расстроили. Лашманов вполне серьезно заметил: возможно, всех нас на следующий же день убьют, а потому мужчинам надлежит овладеть любым доступным объектом страсти: девочкой, женщиной, хоть старушкой или мальчиком. Я же ответил, что если нас убьют, то надлежит молиться Богу, чтобы отпустил нам грехи наши. Все рассмеялись и ответили, что за мною наверняка никаких грехов не водится. Лашманов же добавил… о, милая Аннушка, ты знаешь, как отвратительны мне подобные слова, но я обещал ничего от тебя не утаивать, к тому же такие речи помогут постичь случившееся со мной изменение… Лашманов произнес: «Кавалергард пьет, ебет и бьет, а после уж молится. Помолясь же, снова пьет, ебет и бьет».
Наутро офицерам пришел приказ. Полку предстояло выступать. Не только нам — дивизиям, всей армии и другим царевым армиям предстояло идти в атаку. Понимая, что придется наступать в авангарде, мы испытывали чувство принадлежности к бесчисленному воинству, к ордам кочующих воинов, и чувство это придавало нам сил.
То, что старшие офицеры располагали подробнейшими картами мест, которыми нам предстояло пройти, хотя маршрут наш пролегал уже не по российской территории, удивлял и внушал ободрение. Не говорили только, предстоит ли нам сразиться с немцами или же с австрийцами. Германские войска страшили, а вот австрийские (так думали мы) разбегутся. В австрийской армии мало австрияков: всё больше чехи, словаки, кашубы, хорваты, сербы, русины да поляки. Вероятно, славяне даже перейдут на нашу сторону. Револьверы наши наготове, а шашки остры.
Сильнее всего пугала необходимость рубить врага клинком. Разумеется, тренировками я приобрел необходимые фехтовальные навыки, однако ужасала сама мысль о том, что предстоит приблизиться к человеку не с тем, чтобы пожать ему руку или же расцеловать, но раскроить его саблею надвое. Я сомневался, хватит ли у меня духу проделать эдакое с незнакомцем, пусть и уготовившим мне сходную участь. Подобную же боязнь испытывал я и в день нашей встречи, у завода. Вспомнив, подумал о тебе. Размышлял о Хиджазе, о прекрасном животном, на котором сидел, мчась вперед, и о словах Ханова, о его вопросе, дано ли лошадям грешить. Я гадал, так ли уж я далек от Чернецкого с его девочкой и не сильнее ли отягощен злом: малолетнее создание, может статься, не так уж и невинно, в то время как мой Хиджаз не совершил ничего предосудительного. Вновь и вновь вспоминались сказанные на прощанье Чернецким слова: «Тебе тут делать нечего».
С каким трепетом выехал я наутро в общем строю! Однако в тот день мы так и не столкнулись с неприятелем, хотя ближе к вечеру почти все люди и лошади в полку погибли.
Был горячий летний день, самый конец августа. Помню запах растущих по обочинам цветов — запах, гораздо более сильный, чем вонь испражнений, доносившаяся порой из занимаемых нами вагонов. Мимо нас на многие версты растянулись колонны марширующих солдат. Многие пели. Вновь вернулось чувство, точно мы всем полком отправились на некий странный променад. Впрочем, ощущение было недолгим.
Навстречу стали попадаться беженцы. Мы по-прежнему находились в России, однако же в России иной, в самом существовании которой обитатели ее сомневались. В еврейских селах самые смелые жители выходили из хат и смотрели на нас, точно надеясь, что мы никогда не вернемся. Крестьяне-католики приветствовали нас наполовину искренними выкриками. Мы проходили мимо костелов, с их умирающими на крестах Иисусами, мимо довольных, бесстрастных Мадонн. Помню, подумалось: как странно, что во всех армиях сражающиеся верят, будто Христос был послан Господом, чтобы те навечно прекратили истребление собратьев, и в то же время собираются истреблять друг друга десятками тысяч. Веру их не разделяли лишь жиды… они, впрочем, и не воевали.
К ночи вышли на артиллерийские редуты. Еще не стреляли, но готовились. Дорога шла вблизи батареи, включавшей с дюжины две гаубиц. Вокруг орудий сновали сотни людей; ни разу прежде не доводилось мне встречать подобного рвения или целеустремленности в работе с пушками.
Ты же знаешь, Аннушка, что я не поэт и сравнения даются мне с трудом, однако, вспоминая происходившее, кажется, будто люди прислуживали пушкам, точно орудия повелевали человеком и точно люди собрались там ради самих установок. Помнишь ли ты, как мы ходили в синематограф и видели там фильм о Людовике XIV, прозванном «король-солнце»? Как грузный толстяк, игравший короля, стоял в совершенной неподвижности, позевывая, а вокруг суетились десятки слуг, одевая, омывая и пудря властителя. Король же вовсе не показывал виду, будто замечает присутствие придворных или их работу, таково было его могущество.
И здесь пушки, черные, огромные, уродливые трубы на колесах, снабженные замками и зарядниками, повелевали людьми. Возле каждого орудия высилась груда с лошадь: латунные снаряды, которыми предстояло насытить гаубицы.
Мы не дошли до места с полверсты, и тут артиллеристы застыли, точно актеры живой картины, и каждое орудие полыхнуло яркой вспышкой, испуская черное дымовое облако, после чего пушки отскочили и вновь подкатились вперед.
Я испытал мимолетное удивление от безмолвности выстрелов. Затем нас настиг звук: последовательность глухих, ужасных ударов.
Вероятно, подготовка наша оказалась недостаточной. Никогда прежде не доводилось мне находиться в такой близости от столь многих орудий. Мне следует оговориться, Аннушка, что то был не просто громкий звук, наподобие пронзительного гудка проезжающего мимо парохода или же оркестрового шума. О нет, то был физический удар, не просто оглушающий, но бьющий в грудь, отчего казалось, вот-вот вырвет и сердце, и легкие.
Большинство изо всех сил старалось совладать с лошадьми. Некоторые отпрянули, но никто не отступил.
Хиджаз перенес грохот лучше меня. Несколько мгновений спустя я осознал, что нахожусь в седле, зажмурив глаза, дыша так, точно только что тонул, и так сильно стиснув коня коленами, что животное замедлило ход и едва не остановилось.
И обстрел завершился: вновь послышался топот солдатских ног, строем бредущих перед нами, и снова зачирикали над полями по обе стороны дороги птицы.
Успокоившись, я понуканием погнал Хиджаза вперед, пока мой скакун не загородил дорогу марширующему следом эскадрону.
Как только я миновал редуты, вновь выстрелили из пушек. Вспышка, дым, отдача орудий, взрывы — всё сразу. Издать залп более громкий, чем прежде, было невозможно… однако же именно это и случилось. Мысли мои были заняты лишь собою, как бы выдержать. Такое потаенное чувство… Казалось, передо мною возник незнакомец и, не произнеся ни слова, что есть духу пихнул в грудь.
Не отдавая отчета в собственных действиях, я выпустил поводья, и ноги будто по собственной воле приподнялись в стременах, я съежился, подтянув колени к луке седла, прикрывая руками лицо.
Как и в прошлый раз, ужас исчез, и я вновь смог осознавать собственные действия, медленно отстраняя ладони от глаз. Происходящее с трудом поддавалось осмыслению: казалось, я очутился в тени, хотя деревьев нигде не было, а Хиджаз шел вперед, словно бы ничего не случилось.
Выпрямившись, я вновь опустил ноги в стремена. Пока я старался укрыться от пушечного грома, четверо моих конников закрывали меня от взора прочих, взяв Хиджаза под уздцы. Молча, не глядя на меня. Движения их были грациозны и стремительны, точно выучены.
Я испытал потрясение и чувство благодарности, хотя и не стал ничего говорить, готовясь к очередному залпу, стиснув зубы и чувствуя, как скользит смоченная потом узда.
В этот раз залп не раздался, пока мы не прошли с версту, и звучал уже не столь невыносимо.