Нейромант. Сборник - Уильям Гибсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь пришло моё время.
Пойдём со мной, Сенди. Слышишь, как бормочет неон вдоль трассы в международный аэропорт Нарита?
Несколько запоздалых мотыльков безостановочно кружат над прожекторами «Новой розы».
Знаешь, что самое смешное, Сенди? Иногда мне кажется, что тебя просто не было. Фокс как-то сказал, что ты — эктоплазма, призрак, вызванный кризисами экономики. Призрак нового века, сгущающийся на тысячах постелей в мирах «Хайяттов», в мирах «Хилтонов».
Сейчас я сжимаю в кармане куртки твой пистолет, и с ним рука кажется такой далёкой.
Я помню, как мой связник-португалец, забыв свой английский, пытался передать это на четырёх языках, которые я едва понимал. Мне показалось, что Медина горит. Нет, не Медина. Мозги лучших учёных «Хосаки».
Чума, задыхаясь, шептал он, мой бизнесмен, чума, и лихорадка, и смерть.
Умница Фокс, он всё вычислил, пока мы бежали.
Мне не пришлось даже упоминать о дискете в твоей сумочке.
Кто-то перепрограммировал синтезатор ДНК, сказал он. Эта игрушка только на то и годилась, чтобы создать какую-то макромолекулу за одну ночь. К чему ещё этот встроенный компьютер и весь этот пользовательский софт? Дороговато, Сенди. Впрочем, сущая безделица по сравнению с тем, во что ты обошлась «Хосаке».
Надеюсь, «Маас» хорошо тебе заплатил.
Дискета у меня на ладони. Дождь над рекой. Я ведь всё знал, но не смог взглянуть фактам в лицо. Я сам положил код этого вирусного менингита на место и лёг рядом с тобой.
Так что Мэннер умер, а с ним и все остальные учёные «Хосаки». Включая Хироси. Шеданн остался жив, отделался неизлечимым повреждением мозга — едва ли это можно назвать жизнью.
Хироси и в голову не пришло подумать о последствиях рутинного эксперимента. Протеины, программу которых он вводил, были совершенно безвредны. Так что синтезатор щёлкал себе всю ночь, выстраивая вирус по инструкциям «Маас-Биолабс Лтд».
«Маас»… Маленький, быстрый, беспощадный… Воплощённая Грань.
Длинной стрелой дорога на аэропорт.
Держись тени.
А я кричал что-то этому португальскому голосу, заставил его сказать мне, что сталось с девушкой, с женщиной Хироси. Исчезла, сказал он. Скрежет викторианского часового механизма.
Так что Фоксу пришлось упасть с четвёртого яруса универмага, упасть вместе с тремя такими трогательными золотыми слитками и в последний раз сломать себе спину. На первом этаже универмага в Гинзе все покупатели, прежде чем закричать, мгновение смотрели на него в полном молчании.
Я просто не в силах ненавидеть тебя, девочка.
А вертолёт «Хосаки» вернулся. Огни погашены: он охотится в инфракрасных лучах, нащупывая тёплую плоть. Приглушённый вой — это он разворачивается в нескольких сотнях метров, поворачивает к нам, к «Новой розе». Молниеносная тень на фоне свечения Нариты.
Всё в порядке, девочка. Только, пожалуйста, приди.
Возьми меня за руку.
Перевод с английского Анна Комаринец
Зимний рынок
Здесь часты дожди, а зимой случаются дни, когда света не бывает вовсе, только унифицированная серая хмарь. А бывает такое, что какой-нибудь луч пронзает завесу, и недолгие три минуты видишь залитую солнцем, зависшую в вышине гору, словно логотип, знаменующий начало Божьего фильма. Так же было и в тот день, когда позвонили её агенты — звонок пришёл из самого сердца их зеркальной пирамиды на бульваре Беверли, чтобы сообщить — она растворилась в сети, ушла навсегда, а «Короли сна» отправились на тройную платину. Я редактировал почти всех «Королей», готовил ментальную схему и сводил всё это фаствайпом[1], так что некоторая часть отчислений перепадала мне.
Нет, сказал я, нет. Затем да, да. И распрощался с ними. Накинул пиджак и, минуя три ступеньки за раз, направился в ближайший бар… Восьмичасовое помутнение закончилось на бетонном козырьке в двух метрах над полночью. Фолкрикская вода, городские огни и серая чаша небосклона, только чуть меньше, чем раньше, расцвеченная неоном и ртутными дугами-лампами. Падал снег, большие, но редкие, хлопья оседали на водной глади, чтобы раствориться без следа. Бросив взгляд вниз, я увидел тёмную воду между своими, выступающими за край бетонного полотна ступнями. Я носил японские туфли, новые и дорогие, мягкой кожи с резиновыми носками — Гинзовские «мартышки»[2]. Так я простоял, застыв, достаточно долго, прежде чем сделал шаг назад. Потому что она мертва, и я отпустил её. Потому что теперь она бессмертна, и я помог ей в этом. И потому что знал — она позвонит утром.
Мой отец был главным звукорежиссёром, он начинал, когда никакой «цифры» ещё не было. Процессы, которыми он занимался, были отчасти механические, со всей этой квазивикторианской тяжестью, свойственной технологиями 20-го века. По-существу, он был обычным токарем. Люди приносили ему аудиозаписи, и он прожигал их на дорожках лакового диска. Затем диск гальванировали и использовали для создания пресса, который должен штамповать, собственно, пластинки, те чёрные штуки, что можно найти в антикварных магазинах. Помню, он рассказывал однажды, за пять месяцев до смерти, что определённые частоты — «транзиэнты» он их называл — запросто могут сжечь головку главного станка, нарезающую дорожки. Головки эти стоили немерено, и чтобы избежать выгораний использовали нечто под названием акселометр. Вот об этом я и думал, застыв над водой: головка всё-таки сгорела.
Именно то, что они с ней сделали.
Именно то, чего она и хотела.
И не нашлось никакого акселометра для Лизы.
Я отключил телефон, пробираясь к кровати. В этом мне помог трёхногий штатив от «Вест Джерман студио», чья починка обойдётся теперь недельным заработком.
Проснулся какое-то время спустя и взял такси обратно в Грэнвилл Айленд, к Рубину.
В некотором смысле Рубин для меня и мастер, и учитель, или, как это называется у японцев, — сэнсей. Хотя на самом деле он скорее мастер мусора, хлама, отбросов, и того моря выброшенных вещей, на волнах которого покачивается наш век. Гоми но сэнсей. Повелитель мусора.
На этот раз, я нашёл его присевшим между двух устрашающего вида ударных установок, которых я раньше не видел. Ржавые паучьи лапы, сложенные в центре зазубренных созвездий из жестянок, выловленных где-то на Ричмондских свалках. Он никогда не называет это место студией, никогда не относился к себе как к художнику. «Дурачусь», характеризует он то, чем здесь занимается, и, похоже, считает это каким-то продолжением мальчишеских, совершенно скучных послеобеденных часов на заднем дворе. Рубин бродит по этой заваленной, беспорядочной берлоге, напоминающей мини-ангар, пристроившийся кое-как к береговой части Рынка. Бродит, сопровождаемый наиболее умными и проворными своими созданиями, словно странноватый добряк-Сатана, обдумывающий какие-то скрытые от посторонних глаз процессы, происходящие в его мусорном Аду. Рубин программировал часть этих устройств так, чтобы те могли распознать и обматерить зануд, закутанных в шмотки от модных по-сезону дизайнеров; другие сопровождающие вообще занимаются непонятно чем, а некоторые, похоже, созданы лишь для того, чтобы саморазрушиться, производя как можно больше шума. Он как ребёнок, это Рубин, но получает неплохие деньги за свои работы, выставленные в галереях Токио и Парижа.
Так вот, я рассказал ему о Лизе. Он позволил мне выговориться, потом кивнул. «Я знаю», сказал он. «Какой-то СиБиЭс-кий жополиз звонил раз восемь». Он отхлебнул что-то из слегка помятой кружки. «„Wild Turkey“, не желаешь?».
— Почему он звонил? — спросил Рубин.
— Потому, что моё имя на задней стороне «Королей сна». Посвящение.
— Я их ещё не видел.
— Она ещё не пыталась тебе позвонить?
— Позвонит…
— Рубин, она мертва, уже кремировали.
— Знаю, — сказал он, — И она должна тебе позвонить.
Гоми.
Где кончается мусор и начинается мир? Японцы уже лет сто, как завалили отходами окрестности Токио, так они дошли до того, что стали создавать жизненное пространство из этого самого «гоми». К 1969 самолично создали в Токийском Заливе небольшой островок, целиком состоящий из гоми, и окрестили «Островом Мечты». Но город всё так же выплёскивал свои девять тонн в день, и они продолжили постройкой «Нового Острова Мечты», так что теперь вполне контролируют весь этот процесс, и новая Япония поднимается из тихоокеанских волн. Рубин видел это в новостях, но никак не откомментировал.
Ему нечего сказать про гоми. Это его среда, воздух, которым он дышит, нечто, в чём он барахтается всю жизнь. Он объезжает Большой Ван на развалюшном грузовике, переделанном из древнего аэродромного Мерседеса, крыша которого затерялась под перекатывающейся, наполовину полной газом запаской. Он высматривает разные штуки, удовлетворяющие странный план, словно нацарапанный со внутренней стороны его лба тем нечто, что служит ему Музой. Притаскивает домой всё больше и больше гоми. Часть из этого всё ещё действует. Часть, как и Лиза, — люди.