Львы в соломе - Ильгиз Бариевич Кашафутдинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Краски! — придушенно шепнула она. — У старушки, во втором ряду…
Я почувствовал легкое головокружение. С гулко колотящимся сердцем глянул туда, куда Нина украдчиво ткнула пальцем. Да, там, на прилавке, помимо прочей неказистой мелочи, лежали краски — четыре тюбика. И не помятыми, завалящимися виделись они мне, а сказочно яркими и баснословно дорогими. Завороженный, я тихонько приблизился к ним. Нина близоруко наклонилась над красками, читала:
— Краплак… Аквамарин. Ух, ты! Акварельные. То, что надо.
И хотя краски оказались всего четырех цветов — красная, голубая, синяя и желтая, — мы с Ниной переглянулись с затаенной-радостной надеждой.
— Почем, бабушка? — робко спросил я.
— За деньги не отдам, — протянула из-под шалашиком повязанной шали старуха. — За сахар или сальце…
— Сахара мы сами два месяца не видели, — со взрослой укоризной проговорила Нина. — Вы львов видели, бабушка?
— Откель они возьмутся, львы-то? — оторопела старуха.
— Он тоже не видел, — сказала Нина. — Он их нарисует.
— Как же так?
— Из головы будет рисовать.
— Башковитый, значит, — смягчилась старушка. — А что у вас в мешочке-то?
— Крупа гречневая, — нетерпеливо потоптался я.
— Сколь же отсыпешь?
— Хоть всю, — вырвалось у меня.
— Не возьму, — отмахнулась старуха. — Треть возьму — и будя…
Никогда мне не забыть ту полупьяную горячку, с какой мы возвращались домой по дороге, накатанной до стеклянного блеска, по дороге, показавшейся мне вдвое короче. И ту колдовскую тишину в избе, когда мы, еще как следует не отогревшиеся, при свете керосиновой лампы отвинчивали крохотные колпачки от тюбиков, чтобы убедиться, что краски настоящие, ту тишину таинственного обряда, когда сердце щемливо отзывается на незнакомый запах, на цвет, тоже не забыть.
За работу мы сели на второй день, едва дождавшись белого зимнего света. Перед этим мы долго гонялись за Шариком, старой дворнягой, видимо, почуявшей, что ее не зря решили покормить кусочком блина, а не обычной мучной похлебкой. Все же мы его поймали, загнали в сарай и, чего греха таить, несмотря на отчаянное его сопротивление, малость остригли хвост — на кисточки.
Чтобы сберечь бумагу — каждая тетрадка была на счету, краски разводили на бересте. Для рисунка у меня был припасен редкостный в ту пору ватман. Легким касанием карандаша я сделал набросок, заметив утвердительный кивок Нины, принялся с великим старанием раскрашивать его. Я сопел, в забывчивости и усердии высовывал язык, досадуя, что тонкие мазки не получаются — кисть из собачьей шерсти быстро свалялась. Не скоро, ох, не скоро кончилось это доводящее до дрожи, до молоточного стука в голове, до красного тумана в глазах рисование — все-таки кончилось.
В желтых извилистых лианах, похожих на солому, над бирюзовой водой, под синим-синим небом лежали длинные нескладные желтые львы, с красными, будто лопнувшими от страха глазами.
Минутой позже, когда с меня чуточку схлынуло угарное возбуждение, я понял, что сотворенные мной звери не совсем львы. Что-то от волков, много раз виденных, помимо моего желания вкралось в их фигуры. Печально-окровенелыми глазами уставились беззащитные звери на скорбящую девочку, намалеванную на правом уголке листа. Надо же было случиться такому: не угадать было, где кончаются львы и где начинаются волки. То же самое с девочкой — это была Нина и не Нина.
Я замахнулся на рисунок рукой, перепачканной сажей, — достал ее, чтобы, разведя в воде, нарисовать девочке глаза, — но Нина остановила меня:
— Не дури! Ты же про войну думал, когда рисовал…
Я удивился ее проницательности. Оказывается, как я только сейчас отметил, в каких-то глубоких тайниках моей головы держалась припрятанная даже от самого себя дума о войне, противной всему живому на земле.
Она опять пришла рано. Нина опять по давней привычке разбудила меня прикосновением холодной ладони. В который раз я увидел ее лицо, и оно, уже не прежнее, не окаменелое по-старушечьи, а радостно возбужденное, напомнило мне о загаданном на сегодня необычном походе в райцентр. Предстояло нам сдать книгу об Африке, из-за которой, как выяснилось потом, мы оба беспокойно коротали ночь.
Я выбежал на крыльцо, ударил по заледенелому умывальнику; с зябкой дрожью воротился в избу, нашел в печи большой теплый блин, разделил пополам. Быстро, на ходу съев свою половинку, стал одеваться, изредка оглядывался на Нину, — она умела есть с завидной, с какой-то молчаливой молитвенной сосредоточенностью.
Путь наш пролегал по тем же малым холмам, через лес, по-зимнему тихий, оцепенелый. В той же стоптанной войлочной обувке бежала впереди меня Нина, в той же драной, непонятного пепельного цвета шапчонке была она, но что-то неуловимо изменилось в ней, давало о себе знать непроизвольными короткими хохотками, рождая во мне ответное ликование.
На плече у меня висела полевая сумка, отцовская, присланная им с фронта. В сумке меж других книг лежала та самая — об Африке. От того ли, что к правому боку прижималась эта сумка с книгой, с рисунком, стоившим нам больших мук, то ли от чего другого, именно правый бок мне распирало.
Уже показался за белой низиной длинно, неуютно протянувшийся, но сейчас по-особому волнующий притягивающий райцентр.
Нина торопилась, крутанувшись на бегу, скользнула по мне летучим взглядом, и даже так, издалека, отчетливо видны были ее в этот раз диковатые цыганские глаза.
Я едва поспевал за ней.
Возле библиотеки она сбавила шаг, дождалась меня, и мы рядышком, проникаясь важностью, — что-то сейчас будет! — поднялись по деревянным ступенькам. Еще в темном, пахнущем влажной бумагой коридоре мы разом сорвали с себя шапки. В библиотеке было тихо, тепло. Прислонившись спиной к обитой железной печи, сидела молодая женщина с умным красивым лицом. Мы видели ее впервые. Заметив мою нерешительность, — я не сразу смог сказать, откуда мы, — женщина скучающе отвернулась к окну. Я успел разглядеть на ее щеке родимое пятнышко, которое очень шло ей, хотя и было невсамделишным.
Наконец я набрался храбрости, сказал, кто мы и откуда.
Женщина деловито сухо порылась в ящичке с карточками, достала наши.
Я принялся вынимать одну книгу за другой, класть на столик, а в последнюю очередь, поверх стопки, положил книгу об Африке.
Как следовало ожидать, женщина взяла ее в первую очередь, одним движением руки, даже не взглянув на рисунок, сорвала ватман с переплета и тоже, не глядя, наугад, бросила в корзинку, стоявшую подле ног.
Уже не знаю, почему, но этот ее жест не произвел на меня никакого действия. Только вот будто в груди у меня мгновенно усохла какая-то струна и перестала петь. И только Нинины глаза, остановившиеся, почти сумасшедшие, заставили меня замереть в страхе: как бы чего не вышло.
— Да как вы… как вы… — пыталась