Классики и психиатры - Ирина Сироткина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да разве вы не знаете, что у него там, в голове, не совсем в порядке?
Я поспешил обратить в свою пользу это замечание:
— Но потому-то именно мне и хочется повидаться с ним: ведь я психиатр.
Лицо генерала мгновенно просветлело:
— Это другое дело, — сказал он, — если так, то вы хорошо делаете»3.
Недовольство властей усилилось и цензура его работ ужесточилась, когда Толстой начал писать политические памфлеты. Публикация «Крейцеровой сонаты» в готовившемся к выходу в 1891 году тринадцатом томе Собрания сочинений была остановлена церковной цензурой. В письме к Александру III обер-прокурор Синода К.П. Победоносцев назвал Толстого «фанатиком, заражающим своим безумием» тысячи наивных людей4. Но не только власти применяли по отношению к Толстому и его политическим взглядам фразеологию безумия. Некрасов — редактор «Современника», журнала, в котором начинал печататься Толстой, — писал приятелю, что у Толстого «чёрт знает что в голове». Чернышевский называл взгляды писателя «умственной шелухой», а Тургенев находил склонность Толстого к философствованию «несчастливой» и считал, что тот должен освободиться от «собственных воззрений и предубеждений»5.
Современники с опаской смотрели на происходящие с Толстым перемены: этот богатый аристократ, писатель с мировым именем и счастливый отец большого семейства, вдруг потерял смысл жизни, покушался на самоубийство и искал утешения в религии. Многие из бывших поклонников отшатнулись от Толстого, когда он стал проповедовать мораль, похожую на катехизис. Его новый образ жизни, включавший занятия сельским хозяйством и шитье сапог, казался странным даже его близким. Софья Андреевна Толстая писала сестре: «Лёвочка всё работает, как он выражается, но, увы! Он пишет какие-то религиозные рассуждения, читает и думает до головных болей, и всё это, чтоб показать, как церковь несообразна с учением Евангелия. Едва ли в России найдется десяток людей, которые этим будут интересоваться. Но делать нечего: я одно желаю, чтоб уж он поскорее это кончил, и чтоб прошло это, как болезнь». Она также сообщала, что ее брат, А.А. Берс, «находит в Лёвочке перемену к худшему, т. е. боится за его рассудок…Религиозное и философское настроение самое опасное». В губернии распространился слух, что Лев Толстой сошел с ума, а газеты публиковали статьи с такими названиями, как «Психопатологические проявления новой веры графа Льва Толстого»6.
Напротив, после того как Толстой попал в оппозиционеры режиму, радикалы с радостью раскрыли ему объятья. Однако идея «непротивления злу насилием» делала его неудобным союзником. Даже народники, с которыми Толстого сближала вера в крестьянскую утопию и своеобразное анархическое христианство, были недовольны писателем. Михайловский стал одним из самых горячих критиков идеи непротивления. Однажды он спросил Толстого, можно ли применить силу, если кто-то бьет ребенка, но взгляды писателя остались неколебимы. Считая, что борьба с режимом и философия непротивления несовместимы, Михайловский объявил, что у Толстого — непримиримый душевный конфликт. Этот конфликт не ограничивался противоречием во взглядах. Глубоко двойственная позиция писателя, по мнению критика, вызвана «душевным разладом» писателя, тем, что его «правая рука не знает, что делает левая». С одной стороны, деятельный и рационально мыслящий человек, Толстой глубоко пассивен и фаталистичен. Михайловский квалифицировал этот «конфликт» как психологический, отнеся на его счет периоды мрачного настроения писателя и мысли его о самоубийстве7.
Вслед за знаменитым критиком мнение, что Толстой «раздвоен», не повторял только ленивый. Этого клише не избежал даже либеральный Исайя Берлин, считавший Толстого настолько полным противоречий, что рядом с ним Гоголь и Достоевский якобы казались целостными личностями8. Целостность, считал Берлин, была необходимым качеством для выполнения той миссии, которую возложила на себя российская интеллигенция. Хотя Толстой пошел по этому пути даже дальше других, — решив, что литература бесполезна для простого народа, он бросил писать, — его критиковали за непоследовательность. Тургенев публично сожалел о том, что Толстой отошел от литературы, и назвал его философию любви «истерической». Ленин в статье «Лев Толстой как зеркало русской революции» еще дальше развил идею о «противоречиях» и «истеричности»: «С одной стороны, замечательно сильный, непосредственный и искренний протест против общественной лжи и фальши, — с другой стороны, “толстовец”, то есть истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом, который, публично бия себя в грудь, говорит: “я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным самоусовершенствованием; я не кушаю больше мяса и питаюсь теперь рисовыми котлетками”»9.
Критика в адрес Толстого стала для психиатров сигналом к вступлению в дискуссию. В своей книге «Гениальность и помешательство» (написанной еще до личного знакомства с Толстым) Ломброзо упоминает его в главе «Невроз и душевное расстройство у гениев». Воспроизводя ходовое клише, он пишет, что «философский скептицизм привел [Толстого] к состоянию, близкому к болезни»10. Ломброзо отнес писателя к больным гениям на основании его якобы болезненной наследственности, капризов и чудачеств в юности, его эпилептических припадков с галлюцинациями и раздражительности. Он планировал подтвердить эти догадки во время личной встречи с писателем. Однако увиденное в Ясной Поляне разубедило его. Хозяин предложил выкупаться; они поплыли, и вскоре Ломброзо начал отставать от Толстого. Выйдя на берег, он выразил удивление физической силой писателя, которому было почти семьдесят лет. В ответ тот, по словам Ломброзо, «протянул руку, оторвал меня от земли и поднял вверх, как щенка». Позже их беседа зашла в тупик. Основатель криминальной антропологии был задет той безапелляционностью, с которой хозяин отверг его теорию о врожденном преступном типе. В свою очередь, у Толстого сложилось впечатление о госте как об «ограниченном и мало интересном болезненном старичке». Позже он говорил, что «никакой наследственности не верит». В романе «Воскресение» (1899), вышедшем через два года после визита Ломброзо, его теории объявлены далекими от жизни. Сам писатель заметил как-то в разговоре, что взгляд Ломброзо на преступность, «к счастью, провалился совсем, когда серьезная критика занялась им вплотную»11.
Если Ломброзо признал, что ошибался в своих предположениях о болезненности Толстого, его последователь Макс Нордау, никогда не видевший писателя, продолжал находить в нем патологию. В его скандально известной книге «Вырождение» (1892) Толстому посвящена целая глава. Как и другие позитивисты и либералы, Нордау обиделся на толстовскую критику их веры в научный прогресс и обвинил писателя в «спутанном понятии о реальности». Отрицая научный прогресс и провозглашая «нереалистическую любовь к ближнему», Толстой якобы выдавал желаемое за действительное. Нордау даже процитировал Тургенева, назвавшего «горячую любовь Толстого к угнетенным» «истерической». Сам Нордау считал писателя, по меньшей мере, «мечтателем» и отнес к категории «эготистов» или «эгоманьяков». Сам феномен ухода от реальности в бесплодные фантазии он окрестил «толстоизмом»12.
В России также нашлись психиатры, готовые предоставить свои экспертизные услуги в распоряжение критиков и подкрепить их мнение о Толстом с помощью авторитета науки. Как и в случае с Гоголем и Достоевским, свои диагнозы они ставили заочно. Ассистент психиатрической клиники Московского университета Н.Е. Осипов написал свою статью о Толстом, когда писателя уже не было в живых. Он в очередной раз воспроизвел клише о «раздвоенности»: «в блестящем писателе и психологе» он увидел «гений разрушения». Свои заключения психиатр основывал на анализе произведений Толстого «Моя исповедь» и незаконченной повести «Записки сумасшедшего».
Осипов принял повесть за буквальное описание якобы посетившей Толстого душевной болезни и «диагностировал» ее как обсессивный невроз. Обширные цитаты из «Записок сумасшедшего» психиатр сопровождал комментарием так, что получился своего рода диалог, в котором, однако же, последнее слово принадлежит ему самому. Вот главный герой и нарратор находится на освидетельствовании в губернском правлении: «Они спорили и решили, что я не сумасшедший… Я всеми силами держался, чтобы не высказаться. Я не высказался потому, что боюсь сумасшедшего дома, — боюсь, что там мне помешают делать мое сумасшедшее дело». Осипов комментирует: «непреодолимость навязчивых влечений при полном критическом отношении к ним»: хотя герой сознает, что он «сошел с ума», он тем не менее продолжает свое «безумное дело». «До 35-ти лет, — рассказывает герой, — я жил, как все, и ничего за мною заметно не было». Затем он поехал в отдаленную губернию, чтобы купить имение. Дорогой он задремал, но вдруг проснулся: