Запах высоты - Сильвен Жюти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итаз тут же бросился к нам, а я стал окликать Клауса. Остальные носильщики наблюдали всю сцену, даже не сняв свой груз. Пришлось расчищать им путь, чтобы они не сбросили другие камни и не перегородили дорогу всему каравану.
Тот бедняга лежал вниз лицом, его ящик валялся неподалеку: ремень, который закреплял его на лбу, лопнул. Мы осторожно перевернули его на спину: у него был пробит висок, откуда сочилась липкая красная влага. Все лицо было залито кровью. Вдобавок одна нога была сломана.
Доктор сделал ему укол морфина.
Нам оставалось идти не более получаса. Петер уже начал устанавливать палатки. Мы перенесли туда раненого на носилках. Он умер, прежде чем мы дошли до места.
Мы спросили у сирдара его имя – его звали Кути, и название его родной деревни – Теба. Мы и не знали, что ему столько лет: у него осталось двое детей.
Его похоронили в тот же вечер: просто забросали камнями. Этот случай глубоко потряс меня; теперь, когда он умер, я чувствовал себя его братом. В ту ночь я почти не спал, меня душили воспоминания: я все еще видел его окровавленное лицо, я никак не мог забыть эту пробитую голову. Мы не успели добраться даже до базового лагеря, а Сертог уже получила две первые жертвы. Мы опасались, как бы это происшествие не повлекло за собой других неприятностей, но наши носильщики вели себя так, будто ничего не изменилось: смерть для них – явление вполне заурядное, она не представляется им такой же абсолютной несправедливостью, как в наших глазах. Они сидели вокруг костра и, попивая чай, тянули вполголоса свои песни – приятные, но довольно однообразные. Всю ночь я слышал их голоса и понял, каким успокаивающим может быть это тихое общее пение. Один из них умер, это так; но это – естественный ход вещей, а ритуал у них уже наготове – залог того, что жизнь, как обычно, продолжается. Его смерть смутила не их, а нас. Можно подумать, они всю жизнь только тем и занимались, что носили грузы на высоту пять тысяч метров. Впрочем, чему удивляться? Их жизнь проходит в нищете и страданиях, смерть все время идет рядом с ними. Вряд ли здесь она подбирается к ним ближе, чем там, внизу. Во всяком случае, не настолько близко, чтобы они отказались заработать: тут они получат столько денег, сколько никогда не видели и не держали в руках всю свою жизнь. И вовсе не потому, что мы платим им слишком много: просто они живут в условиях замкнутой экономики натурального хозяйства и натурального обмена. А здесь, рядом с нами, они могут воспользоваться нашими вещами, о назначении которых нам никогда не догадаться; любой брошенный нами мусор – лоскут одежды, клочок бумаги, пустая консервная банка, кусок бечевки – для них драгоценен; и мы испытывали неловкость и стыд, особенно когда поняли, что все обрывки всегда достаются одним и тем же, согласно некоему порядку в их иерархии – невидимому, но неукоснительно соблюдаемому. Этот сор обладал товарной стоимостью, он жил своей жизнью, неизменно вращаясь в вечном цикле обменов.
Так, однажды я подарил одному носильщику – невысокому, тщедушному малому, вдобавок глаза у него слегка копили, так что сотоварищи его ни во что не ставили, – какую-то безделицу. Другой тут же забрал у него мой подарок, ему стоило только шевельнуть пальцем. Я, разумеется, вмешался и заставил вернуть ему эту вещь. Но на следующий день она опять оказалась у того же носильщика, которому он, вероятно, был что-то должен. Это происшествие, само по себе незначительное, переносило нас чуть ли не во времена Двора чудес; в сущности, что нам известно о выживании – ничего, если не считать нашей опасной игры в покорение вершин (и значит, мы ничего не знаем о настоящей опасности, несмотря на преодоление всех опасностей высокогорья, чем мы так гордимся). Мы раздали каждому башмаки, черные очки, шерстяной свитер и рукавицы, а взамен настояли на том, чтобы вся эта бесконечная круговерть обменов, натуральной торговли, подарков и возврата долгов, которая вспыхивала всякий раз, как к ним попадал новый предмет, возобновилась только тогда, когда все эти вещи перестанут быть им необходимы – иными словами: когда наши кули вернутся в свою долину. И на этот раз они не нарушили нашу договоренность. С обувью дело было сложнее: эти обмены длились уже так давно, и некоторые из них шагали по режущему, ощетинившемуся острыми камнями льду босыми ногами. Надо, правда, сказать, что, несмотря на кровавые следы, которые тянулись за ними по леднику, мне не казалось, что они страдали больше, чем другие, или уступали им в ловкости.
Если, разумеется, исключить того, кто погиб.
В тот вечер Клаус завел со мной откровенный и необычный разговор.
– Вы знаете, Мершан, я не верю в Бога. Мой разум требует ясности. Верующие умеют забыть свои тревоги, и я им завидую. Я отдал бы за это всю мою ясность.
– Будь я священником, я ответил бы: это зависит только от вас.
– Нет, не только. Так же, как от христианина не зависит возможность потерять свою веру. Я желал бы верить, я часто ходил на мессу, но поверить мне не удается. Вы сами, мсье Мершан, вы верите в Бога? Верующие часто так чувствительны к этому вопросу. Вы замечали, насколько щекотлива эта тема для Германа? Верующие нуждаются в вере, даже если им доказать всю ее нелепость. Это – гораздо больше знаменитого пари Паскаля,[75] вы понимаете? Это – договор, договор с Богом или, скорее, с идеей бессмертия: в обмен на эту идею они обретают спокойствие. Тот, кто верит в бессмертие, не задает себе вопросов о вере.
Он запыхтел своей трубкой, выпуская колечки дыма.
– Впрочем, идею бессмертия уничтожает то, что она стремится воплощать собой абсолют, она и считается абсолютом в одной из философских систем, которая, хочешь не хочешь, всегда результат случайной игры человеческого разума. Вы интересуетесь философией и умозрительными рассуждениями?
Не помню, что я ему ответил. Вряд ли я сказал ему, что сам спрашиваю себя, не воспринимаем ли мы Сертог как одно из этих умозрительных построений; быть может, она принесет ответ на этот вопрос для всех нас? Напротив, совершенно уверен, что я заметил ему, что его аргумент против бессмертия скорее надо понимать наоборот: он аналогичен доказательству святого Ансельма[76] о существовании Бога и значит не больше, чем это доказательство, причем по тем же самым причинам – оба допускают смешение понятий на разных смысловых уровнях языка.
Последний день пути был исключительно тягостным – ледник становился все хаотичнее и чернее, несмотря на то, что кое-где уже встречался фирн. Два наших проводника шли в авангарде и непрерывно искали наиболее подходящую дорогу, по которой можно было провести носильщиков. Они без конца то уходили вперед, то возвращались, что вызывало постоянные остановки и задержки нашей длинной колонны. Тяжелое низкое небо скрыло от нас вершины гор. Зато слева мы четко видели начало второго рукава ледника, сиявшего ярче этого серого неба: покрывавший его снег сверкал на солнце, проглянувшем сквозь какой-то невидимый разрыв в облаках; должно быть, вершина Сертог лежала где-то за этим рукавом. Но это – только предположение. Может статься, нам надо идти дальше и, следовательно, еще выше; но в случае если этот прилегающий ледник представляет собой хороший путь на вершину, мы только зря потеряем время. Вот почему мы решили устроить базовый лагерь здесь, на слиянии двух ледников, и подождать, пока небо очистится. Пусть даже потом нам все же придется поменять расположение.
Но на этом рукаве у нас уже не было того соблазнительного озерка, и единственной ровной площадкой, которую можно было найти, оказалась поверхность самого ледника. Итаз и Абпланалп отправились на поиски подходящего места. Лед здесь был присыпан слоем старого пожелтевшего снега, из-под которого выдавались каменистые холмы морен и выныривали прозрачно-синие ледяные пирамиды кальгаспор.[77]
Выбранное место – сказать по правде, единственно возможное, – было чертовски неудобно – хуже не придумаешь. Единственное его преимущество – относительная защищенность от ветра: оно лежало в подобии амфитеатра, образованного моренными отложениями, и находилось рядом с большой круглой трещиной, заполненной тусклой водой. Даштейн побился об заклад, что он там искупается. В надвинувшемся тумане виднелась только черная впадина ледника, а выше – угрюмые скалы, на кромках которых тут и там светлел настоящий пояс сераков, отбрасывающих полосатый узор светлых теней. Края этих стен были облиты ярким молочно-белым светом, составлявшим резкий контраст с нависшими прямо над головой свинцовыми тучами – живое доказательство того, что там, на вершинах, снежные склоны по-прежнему освещены солнцем.
Мы все еще не могли разглядеть Сертог, но уже не сомневались: она – там, за облаками, на высоте трех-четырех километров над нами. Она была там – ее висячие ледники, суровые мрачные стены, грохот обвалов, скрежет разрываемых трещин и путаница хребтов – ребра, ведущие в никуда. Но самая высокая точка была не видна, и мы не понимали, как нам ее искать в этом лабиринте шипастых отрогов, узких кулуаров, одиноко торчащих скал и вторичных вершин; в переплетенье ребер, скрученных жестокой эрозией, искаженных дальней перспективой и окутанных туманом.