Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвратясь от братьев, Варенька по обыкновению заперлась в своей комнате. А когда, спустя глухой угарный час, она вышла зачем-то в зал, полураздетая, покрасневшая вся и от слез и от водки, она наткнулась на Алексея Алексеевича — так Финогеновы звали гимназиста Молчанова, одноклассника Саши.
— Вам что? — спросила Варенька, не узнав гимназиста.
— Я к Саше, — отвечал тот, страшно смутившись.
— Шляются тут всякие… украдут еще!.. — Варенька круто повернулась, заложила руки назад, и пошла в свою комнату.
Ошарашенный гимназист поплелся домой.
С Финогеновыми Молчанов был знаком очень давно. Когда-то еще в приготовительном классе Саша и Молчанов, возвращаясь из гимназии, дергали в звонки или, намелив ладошку и два пальца и сделав плевками глаза и нос, припечатывали чертей на спины прохожим, в классе сидели они на одной скамейке, списывали друг у друга задачи, экстемпорале и переводы. И по житью и обличью Молчанов мало чем отличался от Финогеновых: так же продранные локти, и заплаты — глазища вдоль сиденья, и та же беспризорность, и озорство.
Прежде Молчанов приходил к Финогеновым только по делу: за уроками. А с весны стал заходить так и без дела. Жил он недалеко от Боголюбова монастыря, совсем по соседству с Финогеновыми. Он играл на рояли. И Финогеновская рояль, не открывавшаяся с последнего прихода Палагеи Семеновны, опять ожила.
Если чем отличался Молчанов от Финогеновых, это своими знаниями: он много уж прочитал всяких книг, и не одних только романов, как Петя, и не без разбора, а толково.
И Финогеновы это чувствовали, и недаром, в отличие от других, звали его по имени и отчеству — Алексеем Алек сеевичем. Алексей Алексеевич умел так же заманчиво говорить о книгах, как старик огорелышевскии приказчик Михаил Иванович о своих непоющих птицах. С его появлением у Финогеновых появляются книги, — книга впервые получает такое же важное значение, как когда-то военные и разбойничьи действия Филиппка, голуби и кегли.
Когда Финогеновы после обедни пришли из монастыря домой и узнали от Прасковьи, как Варенька выгнала Алексея Алексеевича, и как Алексей Алексеевич ушел, огорчениям и досаде конца не было.
За обедом же они излили свою злобу, они изместили обиду Вареньке: когда Варенька, шатаясь, проходила по столовой, они будто нечаянно, один за другим стали подталкивать ее и толкали с каждым толчком сильнее и грубее, с каждым прикосновением больнее и жестче.
И она, едва уж держась на ногах, шарахалась из стороны в сторону, вперед и назад, вправо и влево.
И полон рот ее дрожал в слезах, и посиневшие губы дергались.
— Проклятые вы! Проклятые! — вырывалось у ней, скрежетало проклятие.
А они все толкали ее, подталкивали, сами издерганные, посиневшие от злости.
— Проклятые вы! Проклятые!
В прихожей Варенька оступилась и, не удержав равновесия, ткнулась животом оземь, и минуту лежала так, словно мертвая, и вдруг поднялась с пола, низко нагнула голову, будто опомнилась, и пошла, с закрытыми глазами, пошла, не сказала ни одного слова, не обернулась.
В спальне щелкнул замок, и весь дом притаился.
Уж давно прошло шесть, и семь пробило, а о. Глеба все не было.
«И придет ли он теперь?» — мелькнуло у каждого и стало жутко на сердце, страшно, страшнее самой горькой обиды.
— Молитвами святых, отец, батюшка, благословите! — послышалось, наконец, обычное монастырское приветствие о. Гавриила.
Финогеновы бросились к дверям. И старец переступил порог.
И сразу весь дом поднялся на ноги.
Вышла к старцу и Варенька, вышла она нетвердо. Прерываясь, с надтреснутым хохотом, выскакивали у нее слова. Финогеновы от стыда чуть не плакали: очень уж было заметно, а так не хотелось этого, так им не хотелось бы этого.
Сели чай пить на террасе.
Был теплый, слегка затуманивающийся вечер. На пруду лягушки, будто рыдая, квакали.
Один о. Гавриил казался невозмутимым и благодушным, и по обыкновению сияющим. О. Гавриил старался занимать о. Глеба.
И за чаем разговор им начался. Сначала рассказал он, как о. Платон-Навозник и о. Авель-Козье вымя во время обедни вцепились друг в друга за кружку, потом перешли к низким душам.
— В келье Пирского, батюшка, родила на утрене, извините за выражение, его Манька, батюшка, двоешку.
Старец, не проронивший за все время ни одного слова, весь сосредоточенный, словно впивавший в себя все невзгоды дома, вдруг повеселел.
— Вот и хорошо, — сказал о. Глеб, — вот и у нас ребеночек родился. Христос посетил наш мрачный, наш мертвый храм.
— Батюшка, — заволновался о. Гавриил, — а ну как до Хрипуна… — и закашлялся, — до преосвященного дойдет?
— Да, — запечалился старец, — дойдет, непременно дойдет, расскажут, и послушника выгонят…
И старец замолк. Молчал и о. Гавриил. И на пруду лягушки замолкли.
И в ту же минуту каждый прочел в своем сердце горький упрек. И острием острейшим входил этот упрек глубоко в сердце. И вспомнив прожитый день, каждый из Финогеновых обвинил себя. Стало пусто, невыносимо пусто и жить не хотелось.
— Ну, а пруд-то посмотреть? — очнулся старец. И тотчас словно все ожило. Все поднялись из-за стола и Варенька, и о. Гавриил. Финогеновы схватили под руки о. Глеба и, чуть не бегом, прямо в сад к пруду. И там наперерыв затараторили — рассказывали о яблоках и о кизельнике, и о дикой малине, и как они воруют, как сшибают, как рвут и стряхивают. Затащили о. Глеба в купальню и, совсем забыв, что старец ничего не видит, проделывали разные купальные диковинки и, плавая и ныряя, брызгались и выкрикивали:
— О. Глеб, а о. Глеб, а я-то как, посмотрите, о. Глеб, я на одной ручке!
— А я на спинке!
— Сидя!
— Лягушкой! По-бабьи!
— Рыбой! На саженку! С головкой вниз! Боком!
И долго бы еще ныряли и плескались, и долго бы еще топили о. Гавриила, которого и вода не принимала, да Прасковья помешала: ужинать готово.
Варенька совсем оправилась, она принарядилась, что с ней давно уже не бывало, и было как-то хорошо смотреть на нее.
И ужин прошел шумно и весело.
После третьей рюмки о. Гавриил старался щегольнуть перед о. Глебом своим знанием всякой светскости и, будто бы из хорошего обращения, из тонкости своей, пустил себе в жирный суп огромный кусок паюсной икры и кильку, но, забывшись, стал есть руками.
— Ты, Гаврила, кильку съел? — спросил Коля, не дожидаясь обычного вопроса, который каждую минуту уж готов был у о. Гавриила, ревниво посматривавшего на финогеновские тарелки.
— Съел, душечка, съел, — пропищал о. Гавриил, забыв свое: «Я тебя, душечка, объел?»
— А еще съел?
— Съел, душечка, съел.
— Ты, Гаврила, кильку съел? — уж хором подняли Финогеновы и повторяли над сопящим, чавкающим о. Гавриилом.
А он, завладев всеми тарелками, как-то смиренно отвечал свое:
— Съел, душечка, съел!
Далеко за полночь увез старец нагруженного о. Гавриила, на которого кроме прочих бед напала еще безудержная икота. И икал он, будто квакал.
А Финогеновы долго не могли заснуть. И рассветать стало, а все не спалось, — так взволновал их прошедший день.
Но на душе было легко и покойно. И летний ясный рассвет, засинив белые занавески детской, ясный, неукорный, не задал своего страшного вопроса изводящей совести: — «Что ты сделал, зачем ты это сделал?» — не заглянул в глаза искаженным лицом своим, от которого одно спасение, один исход — бежать на край света.
Глава тринадцатая
Театр
На Ивана Купала минуло Коле четырнадцать.
До той поры не прочитавший ни одной строчки, считая книгу скучным, как уроки, Коля случайно наткнулся на сочинения Достоевского.
Много было непонятного — читалось и забывалось, но сколько было такого близкого и родного — огорелышевского. Строчки горели в глазах и закипали слезы.
И книга с этих пор стала не скучною, не чужою, книга стала чем-то своим, ну, как о. Гавриил, нет, как о. Глеб.
За Достоевским Коля прочитал Толстого, а за Толстым уж пошла книга за книгой, — всякие книги, которые охотно доставал ему Алексей Алексеевич.
Как за голубями когда-то, всякое воскресенье ходили теперь Финогеновы на книжный базар к старой башне и рылись там у старьевщиков, перебирали книги, приценивались. Но редко возвращались домой с покупкою, больше с пустыми руками: покупать очень хотелось, так много было заманчивых книг, покупать же не на что было — Петя и Коля уж давно позабыли, как лазать за деньгами в форточку к Вареньке, а Варенька давала копейки, и то в большие праздники.
Летом Финогеновы затеяли театр — представление.
Когда-то давно и всего один раз были Финогеновы в театре. Никите Николаевичу Огорелышеву — Нике вздумалось как-то прислать Вареньке билет — ложу, и Варенька возила детей смотреть Конька-Горбунка. И с тех пор дома они разыгрывали своего Конька-Горбунка: из всяких разноцветных тряпок, служивших ризами для игры в большие священники, а главным образом, из одной полосатой, которая почему-то называлась желтой, делали они настоящее поле, ни разу не видав настоящего поля, и дворец, и хоромы, и кто-нибудь прыгал коньком, и, корча всякие рожи, появлялся Иванушка, весь вымазанный сажей, будто из крестного хода избиения младенцев. Скакали, прыгали, вились, подымали ноги, ну прямо, как в настоящем балете.