И обратил свой гнев в книжную пыль... - Петер Вайдхаас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последние дни я не вылезал из огромной библиотеки колледжа, располагавшей по темам «холокост», «национал-социализм», а также «психология масс» богатым набором американской и английской специальной литературы. Здесь я встретился с господином Амштуцем, профессором теологии из Женевы, которому поведал о том, что меня мучило, и он предложил мне записаться на весенний семестр, начинавшийся сразу после наступления Нового года. Я мог бы тогда изучать под присмотром «супервизора» — научного куратора — в течение нескольких месяцев исторические и политические причины, а также проблемы психологии масс, приведшие к тому непостижимому, что произошло в истории Германии и что не давало мне покоя. Он пообещал даже проследить, чтобы я получил стипендию!
Когда через неделю я нашел в своей чердачной каморке отказ из фирмы «Киперт» — прокурист, обещавший мне работу, внезапно умер, — то воспринял это как знак свыше. Несколько месяцев я снова ходил «на стройку», чтобы скопить немного денег, потом ликвидировал свое скромное «житье-бытье» в Мюльхайме-на-Руре, сложив в рюкзак только самое необходимое, и отправился в наступившем новом году опять в Курвальден.
Глава 7
Кружными путями
Я хотел вернуться назад — в страну, откуда вышел родом, вернуться в эту «ноябрьскую» страну! Хотел научиться понимать отцов и любить матерей!
Аушвиц не мог быть родиной ни для кого. Даже для потомков нацистских преступников, уж для них-то и тем более нет. Поэтому большинство моих соотечественников делали вид, что Аушвица вообще никогда не было. Я говорю не о тех, кто все отрицал, я говорю о миллионах немцев, которые просто смотрели при этом в сторону — не хотели чувствовать себя виноватыми.
А я глаз не отводил. И потому не мог справиться с тем, что видел. Только без оглядки убегал из страны как можно дальше, чтоб глаза мои ни на кого и ни на что не смотрели.
Разве я имел к этому отношение? Разве мои родители не были порядочными людьми, за которых я всегда мог поручиться? Какое мне до всего этого дело?
Я всматривался в прошлое. И оттуда навстречу мне раздавались убийственные приказы по уничтожению людей, резкие, как удары хлыста, и они звучали по-немецки. И бездушные приказы о товарных вагонах и селекции человеческой породы тоже отдавались на языке, в среде которого я пытался жить. «Смерть — маэстро из Германии!»[7]
Мое возвращение на родину, возвращение домой, туда, к чему я принадлежал по рождению, не могло свершиться как формальное вхождение в обыденную жизнь лишь путем успешной реализации только что освоенной профессии. Мне необходимо было справиться с картинами и образами, поселившимися в моей душе. Заново обрести этот язык как свой родной, поскольку именно он позволял мне мыслить пространственно, выражаться глубинно, а не поверхностно прямолинейно, как я это вынужденно делал в Курвальдене по-английски, где преподавание и общение из-за абсолютного большинства ненемецкоязычных студентов проходило на этом «lingua franca»[8].
Предполагал ли я, что все, что делал, начав осваивать профессию книготорговца, что изучал теоретически и чему учился практически, приведет меня к моей последующей деятельности? Чувствовал ли, что эта тема, которой я так серьезно хотел заняться в Курвальдене, ляжет через несколько лет в фундамент всего того, чем я стану заниматься в будущем: распространение немецкой культуры, литературы и немецкого языка во всем мире во благо примирения мира с этой жесткой страной — Германией — и чопорным немецким менталитетом?
Конечно, ни о чем таком я не думал. Естественно, я проделывал все это, не преследуя определенной цели, а только решая проблему собственного существования и пытаясь ответить на сверлящие душу вопросы. Однако задним числом я знаю, насколько важным оказалось для всей моей дальнейшей деятельности то мое последовательное прохождение темы и мое тогдашнее стремление обрести немецкую идентичность.
Три классика по изучению «психологии масс» (Гюстав ле Бон «Массовое общество и распад культуры»; Хосе Ортега-и-Гасет «Восстание масс»; Дейвид Рисмен «Одинокая толпа») были той платформой, с которой я начал с помощью своего «научного куратора», седого профессора цюрихского университета, нащупывать возможные пути вхождения в многоотраслевую науку психология, чтобы в один прекрасный день осознать, что лишь в области психологии ответа на свои жгучие вопросы мне не найти.
И тогда я ринулся разбираться с тем, что бралось за историческую основу захвата Гитлером власти: я начал с условий Версальского договора и последовавшего за ним роста инфляции и стал нащупывать путь назад — к вине Германии в развязывании Первой мировой войны, а через физически и психически сломленную фигуру Вильгельма II, оказавшего такое пагубное влияние на германскую политику конца девятнадцатого века, еще дальше назад, к Бисмарку, поражению революции 1848 года и к Франкфуртскому национальному собранию, пока наконец не добрался до специфически немецкой фигуры Мартина Лютера, снова поняв, что все равно не найду удовлетворяющего меня ответа на вопрос о корнях немецкой национальной идентичности, в чем крылось главное беспокойство моей жизни: «Как такое стало возможно?» Но тут семестр как раз и закончился.
Окончательного ответа на позорное клеймо «Аушвиц» настойчиво докапывавшийся до сути молодой немец так тогда и не нашел. Но одно стало ясно:
Аушвиц, Треблинка, Бухенвальд и другие места уму непостижимых массовых насилий, совершенных немцами, никогда не могут быть забыты нами и вытеснены из нашей памяти. Мы, немцы, должны обустроить нашу жизнь в тени этой вины, даже если каждый из нас в отдельности и не принимал в том участия и в этом смысле преступником не является. Если я хочу в свете этих преступлений выжить как более или менее здоровая личность, значит, эта рана в моем сердце никогда не должна зарубцеваться и ничто не должно быть забыто! Невзирая на тот факт, что и другие народы совершали чудовищные преступления по отношению к человечеству и все еще продолжают их совершать!
В холокосте виноват весь народ, а не только его отдельные представители власти или правительство. Аушвиц стал возможен из-за беспредела власти, «захват» которой допустил, сделав это возможным, погрязший в аполитизме народ. По своим жизненным нормам и формам их проявления немецкий народ наверняка был сопоставим с любым другим цивилизованным народом, однако именно он стал совращенным народом.
И то, что на пути к этому не оказалось никаких преград, никакого цивилизованного «намордника», потрясло меня. Как и то, что защитный слой между высочайшими культурными достижениями народа и его варварским презрением к жизни других оказался таким тонким, — эта мысль, додуманная до конца, грозила сползанием к сарказму и цинизму. Но я сопротивлялся этому, ставя вопросы и пытаясь найти на них ответы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});