Ночной поезд на Лиссабон - Паскаль Мерсье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кедры. Грегориус вздрогнул. Кедры! Cedros vermelhos. Неужели и вправду кедры? Те самые, которые в глазах Адрианы были окрашены в кроваво-красные тона? И эта картина имела для нее такое значение, что встала перед внутренним взором, когда она выбирала название вымышленного издательства. Грегориус остановил прохожего и спросил, не кедры ли это. В ответ он получил лишь пожатие плечами и высоко поднятые брови как знак удивления странному вопросу иностранца. Да, подтвердила наконец молоденькая девушка, кедры, могучие и особенно красивые. Тогда Грегориус перенесся мыслями в дом тех времен и попробовал взглянуть оттуда на темно-зеленые купы деревьев. Что там произошло? Что могло окрасить зелень в красный цвет? Кровь?
В окне угловой башни показалась женщина в светлом с небрежно заколотыми волосами. Легко, почти паря, она передвигалась по комнате, в хлопотах без суеты; потом откуда-то вынула горящую сигарету, дым поплыл к высокой крыше. Женщина уклонилась от солнечного луча, упавшего на окно сквозь крону кедра, — очевидно, он ослепил ее — и вдруг исчезла. «Девочка, которая порхала, не касаясь земли, — так Жуан Эса говорил о Мелоди, которую на самом деле звали Ритой. — Его младшая сестра». Какой же должна быть разница в возрасте, чтобы она и теперь могла двигаться так плавно и грациозно, как эта женщина в окне?
Грегориус пошел дальше по улице и на перекрестке зашел в кафе со стойками. Кроме кофе он купил еще пачку сигарет той же марки, что курил Жуан Эса. Раскуривая сигарету, он видел перед глазами учеников из Кирхенфельда, которые за два квартала от школы стояли у булочной, дымя и попивая кофе из бумажных стаканчиков. А когда Кэги ввел запрет на курение в учительской? Он попробовал затянуться, и у него перехватило дыхание от приступа кашля. Грегориус положил очки на стойку, прокашлялся и вытер слезы. Буфетчица, матрона, чадящая без перерыва, ухмыльнулась:
— É melhor não começar. «Лучше не начинать», — прокомментировала она, и Грегориус ощутил гордость, что понял, пусть и с небольшим запозданием.
Он не знал, куда деть сигарету, и в конце концов затушил ее в стаканчике с водой, поданном к кофе. Буфетчица убрала стаканчик, покачивая головой: новичок в этом деле, ну что тут поделаешь.
Медленно он двинулся к особняку под кедрами, заранее готовясь в который раз оказаться в полной неопределенности, когда позвонит у входа. Не успел он подойти, как двери особняка распахнулись и вышла женщина с овчаркой на поводке, которая так и рвалась гулять. Теперь на женщине были синие джинсы и кроссовки, лишь светлый блузон остался тот же. Несколько шагов до ворот она пролетела за натянутым поводком на носочках. «Девочка, которая порхала, не касаясь земли». И сейчас, с сединой в пепельно-русых волосах, она казалась девчонкой.
— Bom dia,[44] — сказала она, вопросительно подняла брови и посмотрела на незнакомца ясным взглядом.
— Я… — нерешительно начал Грегориус на французском, ощущая во рту горький привкус сигареты. — Здесь в прежние времена жил судья, известный судья, и мне бы хотелось…
— Это был мой отец, — сказала женщина и сдула тонкую прядку, выбившуюся из-под заколки на лицо.
У нее был звонкий голос, как нельзя лучше соответствующий светло-серым глазам и чистому, почти без акцента французскому. Имя Рита прекрасно подходило ей, но Мелоди — было просто в точку.
— А почему вы им интересуетесь?
— Потому что он был отцом вот этого человека, — Грегориус вынул томик Праду.
Пес натянул поводок.
— Пан, — одернула его Мелоди, — Пан!
Овчарка села. Мелоди перекинула петлю поводка на сгиб локтя и взяла книгу в руки.
— Cedros ver… — начала читать она, и от слога к слогу голос ее все затихал, пока вообще не умолк.
Она перевернула страницу и остановила взгляд на портрете брата. Ее светлое лицо с крошечными веснушками потемнело, в горле встал ком. Не сводя взгляда с родного лица, она застыла, как статуя, по ту сторону пространства и времени, лишь однажды облизнула сухие губы. Потом полистала еще, пробежала глазами два-три предложения, снова вернулась к портрету и опять к титульному листу.
— Тысяча девятьсот семьдесят пятый, — задумчиво сказала она. — Он уже два года как был мертв. Об этой книге я и не знала. Откуда она у вас?
Пока Грегориус рассказывал, она нежно поглаживала серый переплет — движение, напомнившее ему студентку в испанской книжной лавке в Берне. Казалось, она перестала его слышать, и он остановился.
— Адриана, — прошептала она. — Адриана. И ни словом не обмолвилась. Épróprio dela. «Это в ее духе».
Поначалу в словах Риты слышалось только удивление, а теперь к нему добавилась горечь, и ее мелодичное имя больше не подходило ей. Она посмотрела вдаль, мимо крепости, через низину Байши к холму Байрру-Алту, будто хотела достать там своим негодующим взглядом сестру.
Они молча стояли друг против друга. Пан шумно почесался. Грегориус казался себе незваным гостем, бесцеремонным соглядатаем.
— Идемте, выпьем кофе, — пригласила она потеплевшим голосом, будто одним махом, легко и грациозно перепрыгнула через пропасть своих обид. — Я бы хотела посмотреть книгу. Пан, тебе не повезло, — сильной рукой она потянула овчарку в дом.
Это был настоящий дом — дом, полный жизни: с детскими игрушками на лестнице; ароматом кофе, духов и сигаретного дыма; с португальскими газетами и французскими журналами на столиках, с открытыми коробочками компакт-дисков и кошкой, лижущей масло на обеденном столе. Мелоди шуганула кошку и налила кофе. Кровь, прежде бросившаяся ей в лицо, отхлынула, лишь несколько красных пятен напоминали о возбуждении. Она взяла очки, лежавшие на газете, и начала листать книгу, почитывая то тут то там из того, что написал брат. Время от времени она покусывала губы. Раз, не отрывая взгляда от страницы, расправила блузон и выловила из пачки новую сигарету. Ей было трудно дышать.
— Вот это с Марией Жуан и сменой школ — это было еще до моего рождения, у нас разница в шестнадцать лет. Но папа — он таким и был, именно таким, как изображен здесь. Ему было сорок шесть, когда я родилась, так сказать, по неосторожности. Меня зачали в Амазонке,[45] во время одного из немногих путешествий, на которые отца смогла соблазнить мама. Я вообще не могу себе представить папу в Амазонке. Когда мне исполнилось четырнадцать, мы отпраздновали его шестидесятилетие. Мне вообще кажется, что я знала папу только старым человеком, старым, согнутым, строгим.
Мелоди замолчала, закурила сигарету, тяжелый взгляд уперся в пустоту. Грегориус надеялся, что сейчас она заговорит о смерти судьи. Однако ее лицо вдруг просветлело — мысли побежали совсем в другую сторону.
— Мария Жуан. Так, значит, он знал ее еще малышкой. Я и представить себе не могла. Апельсин. Видимо, он любил ее еще тогда. И никогда не переставал. Большая чистая любовь всей его жизни. Меня нисколько не удивило бы, если они ни разу не поцеловались. Но никто, ни одна женщина, не могла с ней сравниться. Потом она вышла замуж, нарожала детей. Но это не имело значения. Когда ему было плохо, по-настоящему плохо, он шел к ней. В определенном смысле, лишь она, она одна знала его. Он умел создавать особую близость совместными тайнами — тут он был мастер, просто виртуоз. Мы все знали: если кто и посвящен в его тайны, то это Мария Жуан. Фатима страдала от этого, Адриана ненавидела ее.
— Она еще жива? — спросил Грегориус.
— Под конец она жила в пригороде, в Кампу-ди-Орике, неподалеку от кладбища. Но это было давно, — вздохнула Мелоди. — Как-то мы встретились у его могилы. Но это была хоть и приятная, но довольно прохладная встреча. Она, крестьянская девочка, всегда держалась от нас на расстоянии. То, что Амадеу тоже был одним из нас, — она предпочитала этого не знать. А если и знала, то воспринимала сей факт как нелепую случайность, никак с ним не связанную.
— А как ее фамилия?
Мелоди пожала плечами.
— Не знаю. Для нас она всегда была просто Мария Жуан.
Они спустились из башенной комнаты на нижний этаж здания, где Грегориус с удивлением обнаружил ткацкий станок. Заметив его недоуменный взгляд, Мелоди озорно рассмеялась.
— Чем я только не занималась. Была непоседой, совершеннейшей оторвой — папа просто не знал, что со мной делать. — На мгновение ее взгляд затуманился, будто легкое облачко прикрыло солнце и снова умчалось. Она показала на фотографии на стене, где ее можно было увидеть в самом разном окружении.
— Вот прогуливаю школу, это официантка в баре, заправщица на бензоколонке, а вот — это вы должны видеть — мой оркестр.
Это был уличный оркестр из восьми девушек, все играли на скрипках, все в кепках с козырьками повернутыми набок.
— Не узнаете меня? У всех козырьки налево, а у меня направо. Знак руководительницы. Мы зарабатывали деньги, честное слово, прилично зарабатывали. Играли на свадьбах и вечеринках. Мы были перспективным коллективом. — Мелоди резко повернулась, отошла к окну и уставилась во двор. — Папе это не нравилось, все мои сумасбродства. Незадолго до его смерти — мы с девчонками, как обычно, играли на улице; «мокаш ди балао», «девочки в кепочках», как все нас называли, — гляжу, по ту сторону у тротуара останавливается папин служебный автомобиль, который заезжал за ним каждое утро, без десяти шесть, чтобы отвезти в суд, — он всегда приезжал во Дворец юстиции первым. Пайа, по своему обычаю, сидит на заднем сиденье. И вот он смотрит на меня через стекло, и глаза его полны слез. Я начинаю делать ошибку за ошибкой. Вдруг дверца машины открывается, папа выкарабкивается наружу, медленно, осторожно, с гримасой боли на лице. Палкой останавливает поток несущихся машин — даже тут он излучал властный авторитет судьи — подходит к толпе, некоторое время стоит позади, потом пробивается вперед к открытому скрипичному футляру и, не глядя на меня, бросает туда пригоршню монет. Я залилась слезами, девчонкам пришлось доигрывать без меня. На той стороне автомобиль тронулся. Теперь папа помахал мне своей изуродованной подагрой рукой, я махнула в ответ, бросилась к какому-то подъезду, села на лестнице и ревела, пока не выплакала глаза — не знаю, то ли от радости, что он пришел, то ли от горя, что пришел только сейчас.