Иногда промелькнет - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фотография смеющейся молодой мамы, с огромным снопом на руках — «символ советской женщины», как сказал снявший её и восхитившийся фотограф. Потом — осталась лишь фотография, жизнь пошла в иную сторону… но жизнь всегда оставляет какой-то выход: замужество сестры Ольги, и внучка, в которую мать вложила весь опыт, энергию — и жизнь оказалась добра, ответила успехами внучки, фейерверком пятёрок, сознанием маминой нужности и даже необходимости.
Пожалуй, после мамы и бабушки наиболее тяжело пережила катастрофу старшая сестра, Эля, — во время знаменитого нашего плача на кроватях именно она была активнее всех, именно она наиболее отчаянно старалась сохранить нашу семью — в то время как мы с Ольгой уже тогда, наверное, рассчитывали в уме варианты новой, иной жизни.
Эльвира была приёмной дочерью, от другого отца (тайна, тишина, в традициях нашей семьи…). Именно она больше всех переживала разрыв с нашим отцом, именно она теряла окончательно: у нас-то оставались кровные узы, а её с отцом соединяли лишь семейные. Для неё-то, действительно, разрывалось всё!
И именно для Эли тяжелей всего прошло переселение из Казани в Ленинград. Во-первых, она, как старшая, уже в Казани прижилась, и всё разорвалось. Во-вторых, она в Казани оставляла ещё кое-что, а именно родного отца, который хоть и в стороне, но волновал, внушал мечты и надежды — в случае обид можно было уповать на него: уж он бы родную дочь не обидел! Этот надрыв — переживания неродной дочери! — остался у Эли навсегда. И, как всегда бывает, невозможно уже понять — где гены, а где тяжёлые обстоятельства — что сложило человека? Но привкус трагедии в ней остался навсегда. Если мы с Ольгой легко и даже счастливо ощутили перенесение в Санкт-Петербург, то у Эли всё вышло по-другому (другая природа? Или другой возраст?) — она заболела. Климат, который мы спокойно приняли, как новую данность, — для неё оказался сырым, промозглым, невозможным… Слово «ревмокардит» появилось в связи с ней почти сразу — как только переехали. Её чувства ещё более напряглись — всем хоть бы что, как с гуся вода, а она должна одна расплачиваться за эту блажь, за этот уезд из Казани, где всё ещё бродит любящий её отец!
Так понемножку и складывался её характер, её судьба. Человек сам автор своей судьбы? Или — не всегда?
Помню лёгкий переполох в нашей семье… Звонок в дверь — входит седой величественный старик — светило медицины, профессор. Он снимает шубу, произносит:
— Простите — где у вас можно помыть руки?
Всё правильно, так и должны себя вести профессора. Его проводят к умывальнику, потом протягивают специально приготовленное роскошное полотенце, он тщательно протирает каждый палец — всё правильно! Потом накидывает белый халат и сухо спрашивает:
— Куда прикажете?
Но разве такому можно приказывать? Только — просить!
Его проводят в нашу длинную комнату, заставленную кроватями (где потом произойдёт знаменитая сцена «Плача на кроватях» по блудному отцу) — но пока что до этого далеко, пока всё ещё ничего, пока что — первый ещё звоночек: болеет дочь. Эля плоско и длинно лежит под одеялом на дальней кровати, у окна.
— Нуте-с! — надменно-брезгливо говорит профессор.
После некоторой паузы — Эльвира неподвижна, в скорбном оцепенении — мы гуськом тянемся к выходу — остаётся лишь мать.
И снова мы все вместе — профессор уже снова моет руки:
— Ну — что он изрёк? — интересуется бабушка.
— Ну… сказал, что это сезонное… смена климата. Ну — и возрастное… полезно усиленное питание!
Мы удовлетворённо киваем… мы и сами догадывались о том же самом, но чертовски полезно услышать подтверждение своих мыслей из уст профессора!
Потом долгое церемонное провожание оракула.
— Взял? — с усмешкой спрашивает бабушка, когда дверь захлопывается.
— Положила в карман халата — он даже головы не повернул, абсолютно не прореагировал! — говорит мама.
Мы все понимающе улыбаемся — пока что ещё весёлая, любящая семья — и идём в комнату Эли — веселить и её. Но она нас встречает обидами, криками, рыданиями… мы испуганно пятимся… да — болезнь есть болезнь!
Потом у неё — естественно, первой из нас троих — начинается период гулянья — какие-то записочки, шёпот с подругами, взвизгивания.
— Я ему сказала: «Слушай, Петров! Если ты имеешь более-менее смазливую морду, то это не значит, что ты можешь вести себя кое-как!»
Они с подругой горделиво откидываются на стульях, торжественно застывают: произнесена не просто формула их жизни, произнесено заклинание!
Потом — снова тревога родителей, перешёптывания — я уже не участвую, исключён… Эльвира снова лежит в постели с измученным видом — но тут уже что-то другое. Какие-то враждебные, неуправляемые силы вторгаются через неё в нашу жизнь, в нашу семью… и по её взгляду видно, что то для неё важнее, нас она не видит и не пощадит.
Вздыхает бабушка. Родители гудят за стеной всю ночь. Неужели, — думаю я, — то, чего все мы ждём, происходит так мучительно и надрывно — или это частный случай, проявление характера?
Потом вдруг в нашем доме появляется дядя Стёпа, как мы его зовём, — огромный худой моряк с интеллигентным лицом — Элин жених… мы принимаем его по-доброму, вместе обедаем, строим планы… но и тут оказывается что-то не совсем гладко, опять с напряжением что-то надо улаживать, с кем-то ещё разговаривать… кажется, с бывшей его женой (или настоящей?) в городе Риге. Как бы всё уже решено… Эльвира уверяет нас в этом приподнято-обиженным тоном… но ситуация натянутая редко кончается счастьем… дядя Стёпа незаметно тает, и разговоры иссякают — остаётся лишь странная память о нём — гигантских размеров белоснежные клёши — которые пытались (хоть какой-то прок!) приспособить сперва отцу, потом мне — но безуспешно.
Тревога поселяется в нашей семье (от таких тревог постепенно и устают, и уходят)… Появляется ещё какой-то жених (в этот раз уже только в словах Эльвиры) — который постоянно преследует её, но никак не может появиться в нашем доме, потому что с отцом — крупным директором — постоянно уезжает за границу… Бабушка кивает, поджав губы. Мы скорбно молчим.
Но ведь можно же переменить характер, прекратить это нервное нагнетание… может — и жизнь пойдёт в другом настроении, улыбнётся? Но нет — уже не свернуть, и уже готова платформа: все негодяи, все подлецы, думают только об одном — ни в ком нынче нет ничего святого! Я слушаю её, и во мне поднимается протест: всё так, — а может, всё и не так! Люди становятся как бы эгоистами и подлецами в основном тогда, когда их берут за горло и заставляют делать то, чего им вовсе не хочется… вот тут они эгоисты, вот тут они подлецы — и ни на что святое (под святым подразумеваются твои желания) они действительно не способны! Но разве Эльвире это объяснишь! В том вираже, который она делает, ей действительно встречаются сплошные удары!
Эх, сеструха! Спокойно! Ни у кого и никогда нет никаких врагов — мы себе делаем их сами!
И вот уже квартира наша превращается в поле боя. Я выставляю из средней комнаты, где теперь сплю, лишнюю ржавую сетку-матрас в прихожую — Эльвира с грохотом задвигает её обратно! Я, рассвирепев, что редко бывает, снова выдвигаю её — она задвигает обратно. С жутким неприличным грохотом сооружение это, словно специально рождённое для грохота и скандала, падает… и мы с Эльвирой стоим лицом к лицу, сжав зубы и стиснув кулаки… вот, пожалуйста — готов: негодяй, который не думает о благе семьи, а также и о родной сестре, а только лишь о своих удобствах! Потом негодяи будут встречаться ей ещё долго, в её длинном мыканье по коммунальным квартирам. Но воля её, упорство, агрессивный её ум не пропадут втуне — она займётся библиотечной работой и поднимется в ней.
Когда приезжает из Москвы мама — Эля приходит, и я слышу, входя, её насмешливо-напряжённый голос:
— Ну что ж ты хочешь — нигде ничего же нет! Ну — это и естественно: каждый же думает, как сделать лучше себе!
Может, она считает это суровой правдой жизни — но меня её трактовка жизни вгоняет в тоску: если бы всё было так безысходно и буквально, жизнь давно бы закончилась! Но разве ей объяснишь! Она ядовито кивнёт, подожмёт губы и скажет: «Ну что ж — ты всегда был эгоистом и думал только о себе — поэтому и не можешь создать ничего крупного!» Под «крупным» подразумевается то, что давно уже знают и повторяют все, в том числе и у неё на службе, в чайном закутке: «Разве могут что-либо крупное написать нынешние писатели?!»
Ну да… конечно!
Я согласен с ней, что жизнь сурова. Она — зеркало, которое глянет на тебя с тем же выражением, с которым ты заглядываешь в него!
Но Эля — уже взрослый, самостоятельный человек — и стихийно, я думаю, она выбрала абсолютно правильный для себя способ мышления и поведения. Она «житейски мудра» — и жизнь даёт ей достаточно пищи для подтверждения именно её мудрости… в жизни есть всё что угодно!