Учебник рисования - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Развал Советского Союза спустя всего лишь короткий период привел к деструкции Запада. Понятия, представления и самоидентификация Европы и Америки пришли в столь очевидное противоречие, что воспринимаемый прежде как целое Запад перестал существовать. На краткое мгновение показалось, что в схватке с большевиками победил некий общий принцип, некая обобщенная идея западной демократии — идея милая сердцам и по ту, и по эту сторону Атлантики. Однако весьма скоро обнаружилось, что роли победителей расписаны по-разному. И Старому Свету, то есть Европе, то есть тому географическому пространству, что традиционно именовалось Западом, отведена совсем не та роль, какую сама Европа ожидала. Торжество западных демократий (объединение Германий, падение железного занавеса, освобождение Восточной Европы, свержение ненавистного марксизма и т. д.) очень скоро сменилось усталостью и тоской. Словно веками копившиеся тоска и разочарование сказались сразу во всем организме Европы, и она обессилела. Победа над коммунистическим режимом завершилась полным оскудением и обмелением собственных идеологических ресурсов. Ну, победили, а дальше что делать станем? Скрепленные борьбой с коммунизмом страны Запада некоторое время держались вместе, являя миру образчики свободы и гуманистических начал, потом надобность в этих образчиках миновала — и альянс распался. Миссия Запада оказалась исчерпанной.
Пророчество Шпенглера по поводу «вечерней земли» сбылось во всей полноте — разве что с незначительным опозданием; впрочем, опозданием эту краткую отсрочку и считать нельзя, поскольку практически весь отчетный период Европа была раздираема войнами. Эти войны — при всей их губительности — сумели продлить существование Европы, гальванизировали ее старое тело. Войны были даны Европе как последний шанс — напитаться энергией и волей. Впрочем, уже вторая война показала бесплодность попыток: распластанная и безучастная Европа отдала свое пространство для столкновения русских, английских и американских амбиций. Ее собственные амбиции так напугали мир и ее саму, что немедленно были забыты. Поскольку дерзновенные планы Муссолини и Гитлера к исполнению приняты не были ввиду масштабов, непропорциональных возможностям, — то планирование и проектирование будущего было торжественно передоверено другим политическим игрокам. Сама Европа обратилась от прожектов к реальности — и прожила в благостном и вялом состоянии вторую половину жестокого века, с утешительным сознанием того, что некую важную миссию она все же выполняет: демонстрирует миру восточного деспотизма румяный лик демократии. Курортное строительство, туристический и ресторанный бизнес, транспорт и предметы туалета были весьма культивированы в эту пору. Искусство, как легко предположить, развивалось соответственно, как сказали бы иные интеллектуалы — в том же дискурсе.
Таким образом, Европа торжественно устояла против всех соблазнов: и коммунистических революций, и фашистских диктатур. Европа решительно отвергла предложения продлить свой век в истории в качестве определяющей силы. Попытки придать осмысленность и динамику ее послевоенному бытию — немногочисленные, надо сказать, попытки — разумеется, расценивались как рудименты тоталитаризма. Европа отказалась даже думать в этом направлении: усилиями своих интеллектуалов она создала непробиваемый бастион скептической обороны — против всех призывов и чаяний. И защитилась весьма успешно. На некоторое время Европе даже стало казаться, что это и есть ее задача — мудрой рефлексией отрезвлять мир. Подобно тому как маршал Петен спас французские соборы от бомбардировок, сложив оружие, так и Европа спасла разум и культуру — отойдя в сторону от соблазнов времени.
Как обойтись без мудрых преданий культуры, думала Европа, если миру грозит коммунистическое варварство? Как обойтись без спасительной рефлексии в годину гимнов и маршей? Затем рухнул Советский Союз — и нужда в миссии Европы отпала.
Мир предложил Европе срочно пересмотреть представления о себе самой: начиная с идеологии и кончая границами. Собственно говоря, мир это сделал уже давно, просто Европа не хотела замечать фактов. Преимущества Франции и Германии были утрачены в первой трети минувшего века — эти страны утратили свои преимущества еще в период мировых войн. Однако послевоенное благостное состояние не сразу дало им почувствовать размер потери. Им еще мнилось, что судьбы мира определяются ими — ведь слава и история на их стороне. Существовала нужда в Европе как в форпосте цивилизации, противостоящей большевистским ордам. И мир благосклонно поощрял ленивое свободолюбие Европы — и Европа верила в свою непреходящую значительность, верила, что без нее варварство не победить, верила, что это именно ее, Европы, принципиальность мешает урагану варварства смести с лица планеты прогрессивные достижения. На самом деле роль ее уже давно стала символической: Европа символизировала сама себя — свою былую стать и славу. Так старая актриса, которая уже не в силах играть, выходит на сцену, чтобы одним видом своим напомнить о прежних победах. Это ее последняя роль — она изображает саму себя. И эта роль давала возможность Европе тихо и осмысленно жить, и так длилось вплоть до падения Берлинской стены. Однако стена упала — к ликованию просвещенной Европы, и со стеной вместе обвалилась европейская историческая роль. Великие европейские страны, что браво показывали варварам свою культуру, неожиданно осознали, что этой миссии больше не существует, а другой миссии уже не будет никогда. Вот теперь-то мир им припомнил их военное поражение и то, что, в сущности, они — проигравшие и должны вести себя соответственно. В полной мере они ощутили свое унижение только теперь. Им объяснили, что прежней Европы — той, к которой все за двести лет привыкли, — более не существует. Следовало теперь включить в Европу Румынию и Турцию, Литву и Украину, Боснию и Словакию, даже Грузия рассматривалась как кандидат на вступление в Европу. Непреходящее значение Франции оказалось утраченным, и новые члены европейских союзов — Эстония, например, или Латвия — обрели голос столь же весомый, как Франция, и мало кому знакомые по учебникам истории латыши — сравнялись в значении своем со славными галлами. Вот когда сказались последствия «странной войны» и политики маршала Петена. Раньше надо было бригаде Леклерка входить в Париж, глядишь, и отвоевали бы право на завтрашний день, — а теперь сожалеть поздно. Возможно, что бережное отношение к соборам сыграло свою роковую роль — вероятно, стоило пожертвовать культурой ради истории. Но случилось так, как случилось. В свое время генерал Де Голль произнес крайне оптимистическую фразу: «Сопротивление — это блеф, который удался». Время, однако, показало, что блеф не удался. Ни марши Леклерка, ни демарши Де Голля не помогли — старый принцип «горе побежденным» доказал свою верность.
XVIIПослевоенная слабость, охватившая Европу, сладостная слабость, приведшая к упадку, объясняется особенной исторической болезнью. Неокрепшая после войны Европа стала жертвой осложнения, обычного осложнения, какие случаются после серьезной болезни. Как правило, такие осложнения чреваты новыми недугами, так и случилось. Этот новый недуг разъел континент и привел немолодой организм Европы к полному одряхлению; очагом вируса явилась Франция, но распространилась болезнь повсеместно. Французская болезнь называется «неуязвимость». Потерпевшая поражение в войне, принявшая позорный вишисткий режим, Франция решилась-таки с некоторым опозданием создать линию обороны. Иной наблюдатель скажет, что следовало бы строить крепости несколько раньше, но как бы то ни было, линия обороны против тирании была построена в шестидесятые годы — лучше поздно, чем никогда. Новые бастионы были бумажными и создавались французскими философами ради того, чтобы обезопасить общество от грядущих тиранов. Следовало создать неуязвимую систему взглядов, систему личной безопасности, оборону от любой тотальной теории. Философии как таковой (т. е. цельной картины мира) создано не было, собственно, это и не входило в задачу бумажных крепостей: напротив, следовало предотвратить философию, отразить любое утверждение, разрушить конечность любого суждения. Бесконечная рефлексия явилась торжеством либеральной мысли послевоенной Европы, рефлексия стала гарантией личной безопасности. Начитавшись французских культурологов, молодые люди пересыпали речь междометием «как бы», ежесекундно отделяя явление от сущности. Огражденный рефлексией гражданин чувствовал себя в безопасности в мировом океане страстей: никто, конечно, не учил его плавать, но спасательный жилет выдали. Никто, правда, не проверял, держит ли такой жилет на воде, если опять придет шторм — но, несомненно, жилет предохранял от волнений в дискуссиях. Тем, кто чувствовал себя ответственным за пассажиров европейского «Титаника», учить пассажиров плавать показалось опасным: иди знай, куда обученный плавать заплывет, неизвестно, куда приведет такая директивная установка. И коль скоро целью была система личной безопасности, на капитанском мостике постановили — занятия плаванием отменить, выдать пассажирам спасательные жилеты, сидеть по каютам и надеяться, что погода будет хорошей.