История одного преступления - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А, это вы, сударь, — сказал он.
— Вы знаете, что происходит? — спросил я.
— Да, сударь.
Это «да, сударь», произнесенное спокойно и даже с некоторым смущением, объяснило мне все. Вместо крика негодования, которого я ожидал, я услышал этот спокойный ответ. Мне показалось, что я говорю с самим Сент-Антуанским предместьем. Я понял, что с этой стороны все кончено и здесь нам не на что надеяться. Народ, этот достойный преклонения народ, не хотел бороться. Я все же сделал попытку.
— Луи Бонапарт предает республику, — сказал я, не замечая, что возвысил голос.
Он дотронулся до моей руки, показав пальцем на силуэты, видневшиеся на фоне застекленной перегородки.
— Осторожнее, сударь, говорите тише.
— Как, — воскликнул я, — вот до чего мы дошли! Вы не смеете говорить, не смеете громко произнести имени «Бонапарт», вы едва решаетесь потихоньку пробормотать несколько слов, здесь, на этой улице, в этом Сент-Антуанском предместье, где все двери, все окна, все булыжники, все камни должны были бы возопить: «К оружию!»
Огюст объяснил мне то, что я и сам уже довольно ясно понимал, о чем я догадывался еще утром, после своего разговора с Жераром: моральное состояние предместий. «Народ «одурачен», — говорил он, — все поверили, что восстанавливается всеобщее голосование. Они довольны тем, что закон от тридцать первого мая отменен».
Здесь я прервал его:
— Да сам же Луи Бонапарт требовал этого закона тридцать первого мая, ведь его составил Руэр, ведь его предложил Барош, ведь это бонапартисты голосовали за него. Вы одурачены вором, который украл у вас кошелек и сам же возвращает его вам!
— Я — нет, — возразил Огюст, — но другие — да. В сущности, — продолжал он, — простые люди не очень дорожат конституцией, они любят республику, а республика ведь «осталась неприкосновенной»; во всем этом ясно видно только одно: пушки, готовые расстреливать народ; июнь тысяча восемьсот сорок восьмого года еще не забыт, бедные люди сильно тогда пострадали; Кавеньяк наделал много зла, и женщины теперь цепляются за блузы мужчин и не пускают их на баррикады; несмотря на все это, если руководство возьмут на себя такие люди, как мы, народ, может быть, станет драться, но, главное, никто толком не знает, из-за чего. — Он закончил словами: — Верхняя часть предместья никуда не годится, нижняя лучше. Здесь будут драться. На улицу Ларокет можно рассчитывать, на улицу Шаронны тоже, но те, кто живет близ кладбища Пер-Лашез, спрашивают: «А какая мне будет от этого польза?» Они знают только те сорок су, которые зарабатывают за день. Они не пойдут, не рассчитывайте на мраморщиков. — Он прибавил с улыбкой: — У нас говорят не холодный, как мрамор, а холодный, как мраморщик, — и продолжал: — Что до меня, то если я жив, этим я обязан вам. Располагайте мной, пусть меня убьют, но я сделаю все, что вы захотите.
Пока он говорил, я заметил, как позади него приподнялась белая занавеска, висевшая на застекленной перегородке. Его молодая жена с тревогой смотрела на нас.
— Да нет же, — сказал я ему, — ведь нам нужно общее усилие, а не жизнь одного человека.
Он замолчал, а я продолжал говорить:
— Так вот, послушайте меня, Огюст, вы человек смелый и умный, — неужели парижские предместья, полные героизма даже тогда, когда они заблуждаются, те самые предместья, которые в июне тысяча восемьсот сорок восьмого года из-за недоразумения, из-за плохо понятого вопроса о заработной плате, из-за неудачного определения социализма поднялись против Собрания, избранного ими самими, против всеобщей подачи голосов, против того, за что они сами голосовали, теперь, в декабре тысяча восемьсот пятьдесят первого года, не встанут на защиту права, закона, народа, свободы, республики! Вы говорите, что дело запутанное и вам многое непонятно, но ведь совсем наоборот — в июне все было темно, а сейчас все совершенно ясно.
Когда я произнес последние слова, дверь заднего помещения тихо отворилась, и кто-то вошел. То был молодой человек, белокурый, как и Огюст, в пальто и в фуражке. Я вздрогнул. Огюст обернулся и сказал:
— Ему можно доверять.
Молодой человек снял фуражку, подошел вплотную ко мне и, встав спиной к застекленной перегородке, сказал вполголоса:
— Я вас хорошо знаю. Я был сегодня на бульваре Тампль. Мы спросили вас, что нужно делать; вы ответили: «Браться за оружие». Смотрите!
Он засунул обе руки в карманы пальто и вытащил оттуда два пистолета.
Почти в тот же момент звякнул колокольчик у входной двери. Юноша быстро сунул пистолеты обратно в пальто. Вошел человек в блузе, рабочий лет пятидесяти. Ни на кого не глядя, не говоря ни слова, он бросил на прилавок монету; Огюст достал рюмку и налил в нее водки; человек выпил залпом, поставил рюмку на прилавок и вышел.
Когда дверь за ним закрылась, Огюст сказал:
— Вы видите, они пьют, едят, спят и больше ни о чем не думают. Все они таковы!
Другой запальчиво прервал его:
— Один человек еще не весь народ! — И, повернувшись ко мне, он продолжал: — Гражданин Виктор Гюго, народ поднимется. Если и не все выступят, то найдутся такие, которые пойдут. По правде сказать, может быть, начинать надо не здесь, а по другую сторону Сены.
Он вдруг остановился.
— Однако вы ведь не знаете моей фамилии.
Он вынул из кармана записную книжку, вырвал из нее листок, написал карандашом свою фамилию и подал мне. Я жалею, что забыл эту фамилию. Это был рабочий-механик. Чтобы не подвести его, я сжег эту бумажку вместе со многими другими в субботу утром, когда меня чуть не арестовали.
— Сударь, — сказал Огюст, — это верно, мой приятель прав, не нужно так уж обвинять предместье, оно, может быть, и не начнет первым, но если другие поднимутся, то и за ним дело не станет.
Я воскликнул:
— Кто же тогда поднимется, если Сент-Антуанское предместье не шевельнется? Кто еще жив, если народ мертв?
Рабочий с машиностроительного завода подошел к выходной двери, убедился, что она плотно закрыта, затем вернулся и сказал:
— Охотники найдутся. Некому только руководить ими. Послушайте, гражданин Виктор Гюго, вам я могу это сказать… — И он прибавил, понизив голос: — Я думаю, что восстание начнется сегодня ночью.
— Где?
— В предместье Сен-Марсо.
— В котором часу?
— В час ночи.
— Почему вы это знаете?
— Потому что я буду участвовать в нем. — Он продолжал: — Теперь скажите, гражданин Виктор Гюго, если сегодня ночью в предместье Сен-Марсо начнется восстание, вы будете руководить им? Вы согласны?
— Да.
— Ваша перевязь с вами?
Я вытащил ее конец из кармана. Глаза его засияли радостью.
— Хорошо, — сказал он, — у гражданина при себе его пистолеты, у депутата его перевязь. Все вооружены.
Я спросил его:
— Вы уверены, что восстание начнется сегодня ночью?
Он ответил:
— Мы его подготовили и рассчитываем на него.
— В таком случае я хочу быть на первой же баррикаде, которую вы построите, — сказал я, — приходите за мной.
— Куда?
— Туда, где я буду.
Он сказал, что если восстание решат начать ночью, он будет знать об этом самое позднее в половине одиннадцатого, а меня предупредят до одиннадцати часов. Мы условились, что, где бы я ни находился до этого времени, я сообщу о своем местопребывании Огюсту, а тот известит его.
Молодая женщина по-прежнему смотрела на нас. Разговор затянулся и мог возбудить подозрения в людях, сидевших в помещении за лавкой.
— Я ухожу, — сказал я Огюсту.
Я приоткрыл дверь, он взял мою руку, пожал ее нежно, словно женщина, и сказал мне с глубоким чувством:
— Вы уходите, вы еще вернетесь?
— Не знаю.
— Верно, — продолжал он, — никто не знает, что может случиться. Послушайте, вас, может быть, будут преследовать и разыскивать, как в свое время меня: может быть, настанет ваша очередь скрываться от расстрела, а моя — спасать вас. Знаете, маленькие люди тоже могут пригодиться. Господин Виктор Гюго, если вам понадобится убежище, мой дом в вашем распоряжении. Приходите сюда. Вы найдете здесь постель, где вы сможете спать, и человека, который пойдет за вас на смерть.
Я поблагодарил его крепким пожатием руки и ушел. Пробило восемь часов. Я торопился на улицу Шаронны.
XVIII
Депутатов преследуют
На углу улицы Фобур-Сент-Антуан, перед бакалейной лавкой Пепена, в том самом месте, где в июле 1848 года поднималась гигантская, высотой в два этажа, баррикада, были расклеены изданные утром декреты; несколько человек рассматривали их, хотя прочесть что-либо в темноте было невозможно. Какая-то старуха говорила: «Двадцатипятифранковых прогнали. Вот и хорошо!»
Я сделал еще несколько шагов, меня окликнули. Я обернулся. Это проходили Жюль Фавр, Бурза, Лафон, Мадье де Монжо и Мишель де Бурж. Я попрощался с отважной и преданной женщиной, которая провожала меня. Посадив ее в проезжавший мимо фиакр, я присоединился к пяти депутатам. Они шли с улицы Шаронны. Помещение ассоциации краснодеревщиков было закрыто.