Гольцы - Сергей Сартаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь отворилась. Лакричник просунул голову.
Вас какой-то приезжий господин весьма настойчиво видеть желает. И, кроме того, есть письмо для вас. Полагая, что…
Геннадий Петрович, — сердито вырвалось у Алексея Антоновича, — я попрошу…
Письмо будет лежать на столе… — Лакричник быстро прихлопнул дверь.
Лиза повернулась и, не сказав больше ни слова, вышла из кабинета.
В коридоре ее ждал Лакричник,
В нужный час, Елизавета Ильинична, я удостоверю смерть вашего ребенка, — сказал он, почти упираясь ей в грудь указательным пальцем.
Да не напоминай ты мне сейчас, — умоляюще отвела руку Лакричника Лиза, — ничего мне сейчас от тебя не: нужно.
Я удостоверю, когда это будет мне нужно, — подчеркнув слово «мне», сухо сказал Лакричник. — Со своей стороны должен сказать вам, что неумеренная женская разговорчивость не является достоинством, о чем в свод время придется вам пожалеть. Честь имею, — и скрылся! в боковую дверь.
Оставшись один после ухода Лизы, Алексей Антонович вернулся к столу. Хотел просмотреть скорбные листки,! уже принесенные из палат незаразных больных, и не смол Душно показалось ему в кабинете после разговора с Лизой. Он подошел к окну, откинул занавеску, распахнули створки и, облокотившись на подоконник, задумался.
«Боже мой, насколько сложны и ужасны в наше время! семейные отношения! Любовь, рождение человека, счастье! материнства, самое радостное, — вдруг превращается я тягчайшую беду, из которой и выхода найти невозможно. Что сделала эта Коронотова? За что с восемнадцати! лет уже вся жизнь ее исковеркана? Была любовь, потом родился ребенок. Все так естественно и просто. И вот, потому что оказались нарушенными какие-то условности, ее жизнь теперь становится страданием. Тащ неужели нельзя сделать так, чтобы любовь, дети — всей это было бы всегда безоговорочным счастьем для человека?»
— Прошу прощения, — услышал он у себя за спиной. Алексей Антонович повернулся. Вошедший плотно закрыл за собой дверь. Молодой, одетый по-дорожному человек. Из-под мягкой фетровой шляпы, особо выделяя! развитые височные кости, выбивались длинные пряди черных волос. Небольшая, но плотная бородка сливалась! с усами, скрывая очертания рта. Особенной живостью! светились глубоко запавшие черные глаза, блестящие, словно обмытые водой кремни. Он сделал шаг вперед, колыхнулась накидка, и стало видно, какой он худой и узкий в плечах.
Не узнаешь?
Нет… Не могу сразу припомнить, — с расстановкой ответил Алексей Антонович, чувствуя, как что-то знакомое словно бы проступает в чертах лица посетителя.
— Это, должно быть, борода во всем виновата, Але-
ша, — засмеялся тот. — Не буду интриговать тебя. Помнишь
Томск, университет?
— Лебедев? Миша?! Ты?! — радостно воскликнул
Алексей Антонович, обнимая его. — О боже, как я рад! Однако как ты изменился. Почему ты такой худой и бледный?
Вероятно, потому, что некоторое время жил там, где белые ночи.
В Петербурге? Ты ведь из Томска уехал в Петербург?
Правильно. А потом я был немного дальше. В Якутской губернии. На пути туда, извини, не сумел к тебе заглянуть. Но это зависело уже не от меня.
Почему? Неужели?.. — отступил Алексей Антонович.
Да. Когда-то в университете я завидовал тебе, что ты сын ссыльного, а теперь. ты можешь мне позавидовать: я чином несколько выше — сам ссыльный.
Ты побывал в ссылке?
Да. Для начала три года. Вот видишь, как я шагнул далеко за эти шесть лет, что мы с тобой не видались. — Он весело и легко засмеялся.
Ты, Миша, такой же, как прежде: все смеешься…
Смеюсь, — подтвердил Лебедев. — Это помогает. Зачем же унывать? Вот еду снова в Петербург, хотя мне там жить теперь не положено. Лучшее, что дозволяется, — Томск, Иркутск. Ну, да в Томск я всегда успею. А что ты смотришь на мой костюм? Это я так оделся, чтобы сердца дорожного начальства покорять: художник! Ездил на Байкал писать этюды. Хочешь, и тебе покажу? Отличные! В Иркутске тамошний исправник любезно просил объяснить, где на полотне у меня вода и где небо. Я сказал ему, что в живописи это французская школа де Бельмеса — Да, да, так и сказал, — и он успокоился. И даже документы не подумал спросить у меня.
Одну минутку, Миша, — Алексей Антонович открыл дверь и сказал Лакричнику: — Геннадий Петрович, я задержусь сегодня, прошу вас обойти палаты. — Он дождался, когда уйдет Лакричник, притворил дверь и предложил Лебедеву: — Пройдем ко мне на квартиру, поговорим. Да кстати и отдохнешь. Ты, наверно, очень
устал?
Нет, я никогда не устаю. На это у меня не хватает времени. Но пройти на квартиру согласен. Приятнее поговорить в домашней обстановке. Здесь у тебя все так пропитано антисептиками, что мне кажется, свежие мысли — и те умрут.
Алексей Антонович вспыхнул:
Это входит в мою профессию — антисептики.
Сам понимаю, что вышло глупо, — улыбаясь, извинился Лебедев. — Не сердись. Но мы же с тобой раньше разговаривали без лишних церемоний.
Нет, не в этом дело, — сказал Алексей Антонович. — Мне просто… ну понимаешь… обидным показалось такое неуважение к профессии врача, которой я целиком посвящаю всю свою жизнь. Извини, я тебе говорю тоже прямо.
Спасибо. Значит ты, посвящаешь професии врача целиком всю свою жизнь? И вкладываешь всю душу только в это?
Да, только в это. И не нахожу нужным свои духовные силы делить между чем-то еще.
Улыбка сбежала с лица Лебедева. Холодным стал блеск его черных глаз. Он внимательно посмотрел на Алексея Антоновича.
Я, может быть, неправильно тебя понял, Алеша, — тихо сказал он.
Нет, правильно. В этом мое искреннее призвание.
Быть только врачом? И это говоришь ты? Ты — отец которого умер на каторге как государственный преступник?
Он мне не оставил политического завещания. И что плохого в том, что я стремлюсь быть хорошим врачом? Для того я и учился в университете.
Видишь ли, я думал, что ты любознательнее и интересуешься не только тем, что тебе кем-либо завещано. И университет этому тоже никогда не был помехой.
Я много и теперь читаю и размышляю.
Читаешь и нелегальную литературу?
Нет, такую литературу я не читаю, — сознался Алексей Антонович. — Прежде всего, ее здесь негде достать, а потом — зачем непременно это связывать? Я понимаю твой вопрос. Но я честно работаю. Повторяю: работа поглощает меня всего, всю мою душу. Разве этим я не служу
народу?
Душа — это расплывчато. Кому ты служишь своим
сознанием?
Ты меня все время бьешь моими же словами. Это все-таки жестоко.
Прости, я опять подумал, что мы с тобой говорим все еще в университете.
Нет, — заторопился Алексей Антонович, — нет, Миша, между нами так и должно быть. Я хочу, чтобы наши отношения оставались именно прежними. Но согласись, — Алексей Антонович вытер платком испарину со лба, — этак, как делаешь ты, любого в пот вогнать можно. Ц
Хорошо. Ну, а по существу, что ты скажешь?
Ты заставляешь меня сейчас развивать теории, а я этого не умею. Я просто работаю — и все.
И выходит, что борьба против самодержавия, которую начинают сейчас рабочие, народ, тебя не интересует.
Нет, я понимаю, что самодержавие вещь очень скверная.
Тогда благородна борьба против него?
Безусловно…
И ты ее не осуждаешь?
Нет.
А как бороться с самодержавием, ты знаешь?
Миша, я не смогу бросать бомбы, но, если придется, я перевязывать раненых сумею…
Ты с чистым сердцем предлагаешь мне сейчас свое гостеприимство, — намеренно обостряя разговор, сказал Лебедев, — но если бы у меня документы не были в порядке и нагрянула полиция, ты не помог бы убежать.
Алексей Антонович густо покраснел.
Вот это не так, Миша! — гневно сказал он. — Подлым я никогда не был. И не буду!
Эх, Алеша, Алеша, — вдруг рассмеялся Лебедев и взял его за руку, — такие, как ты, должны делать большее. Важно только, чтобы ты сам это понял. Ну что ж, пойдем к тебе на квартиру. — И, сделав шаг, остановился: — А что, Алеша, воротнички тебе так хорошо гладит мама?
Да, мама. Ты помнишь ее. А с чем связан твой вопрос?
Просто так. Они хорошо выглажены…
18
Ночь лежала за окном. Черными ломаными линиями вырисовывались на темном фоне неба крыши домов. Прохладный ветерок, напоенный горьковатым запахом черемушных листьев, вливался в комнату, шевелил занавески. Вокруг колеблющегося пламени свечи, поставленной почти у самого подоконника, кружились и танцевали мотыльки. Растаявший стеарин сбегал по стволу свечи и застывал па бронзовой чашечке подсвечника волнистой накипью.
Алексею Антоновичу не спалось. Поставив локти на стол и закрыв ладонями лицо, он сидел неподвижно. В доме было тихо. Только из дальнего угла кухни, приглушенная расстоянием, едва доносилась заливистая трель неутомимого сверчка и за тонкой переборкой — в гостиной — ровно дышал спящий Лебедев.