Селинунт, или Покои императора - Камилл Бурникель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пытаюсь следовать за ним по Via Salaria, «дороге солнца», на протяжении всего молчаливого пути к Риму. Наверняка он уже хаживал по северной области Абруцци; именно по этой дороге он должен был пойти тремя месяцами раньше, если бы его не задержали. С panino[57] в одной руке и пакетом молока в другой, подставив лицо горизонтальным солнечным лучам, разглаживавшим морщины, он снова стал самим собой, без планов на ближайшее будущее. Даже если у него и оставался горький привкус от пережитого, он ни за что бы не стал проклинать свою жизнь. Возможно, он декламировал сам себе вполголоса поэму о Жемчужине Свами Парамананды, ученика Вивекананды[58]
Глубже нырни!Нырни еще глубже, ищи!Возможно, что в первый раз ты ничего не найдешь!
Я часто слышал, как он бормочет эти стихи, и в конце концов нашел полный текст:
Те, кому неведома Тайна,Над тобою смеяться начнут…Вера сокровище только поможет найти,Вера так сотворит, чтобы скрытое Явлено было тебе.
В Риме, в камере хранения вокзала «Термини», его дожидалась плетеная кошелка, отправленная из Турина в начале лета. Нашел он там и своего друга Сатурнадо — наверное, того самого художника, чьи кинетические композиции выставлены у нас в нескольких музеях, в том числе в Нью-Йорке у Гуггенгейма, — и, вероятно, поселился в его мастерской.
Рим, провинциальный и космополитичный, стал для него неким портом приписки; он знал там всех, и все знали его. Он никому ни слова не рассказал о своем приключении, что можно объяснить как его желанием поставить на всем этом жирный крест, так и опасением того, что эта история облетит весь город. В стране, где никого не надо тянуть за язык, а любопытство находится в состоянии постоянного возбуждения, его пребывание у самого Атарассо — illustrissimo professore[59] — неминуемо вызвало бы всякого рода комментарии. Но впоследствии, когда Жеро из Нью-Йорка попытается затеять скандал, это молчание обернется против него. Его утверждения — которые сразу же назовут лживыми и бессовестными — станут обличать даже те, кто не преминул бы разнести по всему свету эти же самые откровения, если бы Жеро поделился ими по возвращении в Рим, когда приводимые им факты вызывали доверие и могли быть легко проверены, и когда мэтр, еще не покинувший этот мир, мог защищаться и отвечать ударом на удар. Не сказав, где он провел лето, Жеро лишил себя того, что могло бы стать для него началом доказательства; он упустил шанс вызвать доверие к своим словам.
Конечно, все побуждало его молчать: по сути, он только и мог сообщить, что, попав в аварию без серьезных последствий, поправлял свое здоровье в замке. К тому же в дом Атарассо он был введен как тайный гость и ни разу не имел случая лицезреть самого мэтра (что подорвало бы доверие к его утверждениям). Даже если бы впоследствии ему удалось разыскать слуг, работавших в замке, те запросто могли бы сказать, что впервые его видят, или ответить, что не знали, чем он там занимался целыми днями.
Очень скоро ситуация в корне изменилась, лишив его на будущее всякой возможности действовать. То, что было допустимо в начале, стало немыслимым после смерти Атарассо, случившейся следующей весной в миланской клинике и тотчас вызвавшей во всем мире лавину некрологов. С этого момента и до выхода в свет той самой книги — когда Жеро вернулся в США — Андреас Итало Атарассо постоянно был в центре внимания общественности. Сначала стало известно, что он завещал Италии почти все свои медальоны и месопотамские коллекции, а также библиотеку — за исключением небольшой доли, выделенной американским университетам, помогавшим ему продолжать раскопки, — а потом выяснилось, что три четверти его состояния пойдут на основание фонда, открытого для специалистов и непосвященных, который каждый год будет назначать стипендии молодым археологам для продолжения и публикации их работ, и этот фонд отныне будет помещаться в Венеции, на Большом Канале, в здании по соседству с Музеем Востока. Одного этого грандиозного жеста было бы достаточно, чтобы сделать его неприкосновенным, тем более что имя его и так уже было окутано легендой: в его лице Италия получила своего Шлимана, своего Эванса. Легенда о нем зажила отдельной жизнью еще до того, как гроб перевезли на Восток и опустили в усыпальницу царей на берегу Евфрата, и поскольку широкие массы с некоторым опасением взирали на все эти более или менее заколдованные амулеты, выставленные для обозрения в витринах фонда, к восхищению и посмертно воздаваемой дани уважения примешивалась доля суеверного страха.
«Описание земной империи», вышедшее в свет тремя годами позже, произвело в литературном мире эффект разорвавшейся бомбы и вызвало некоторое удивление, однако взрыв этой бомбы был подготовлен исключительной раскруткой. Все восхищались тем, что ученый проявил столько скромности и так хорошо замаскировал свой бесподобный стиль в опубликованных при жизни книгах и статьях. Это было еще более неожиданно, чем успех «Гепарда»,[60] в котором видели своего рода прецедент. Король науки прошел тем же скрытым от чужих глаз путем, что и сицилийский князь. Он умер, и его слава уже никого не могла опалить своими лучами. Так сложился миф об Атарассо, и попытка Жеро — «очередная безумная затея!» — сможет лишь выявить его неколебимость. Все свидетели, судьи и критики, которых Жеро постарается привлечь на свою сторону, уже посвятят к тому времени столько гимнов и лавровых венков этому двуликому божеству, что, по общему согласию, откажутся отступиться от своих оценок, боясь выставить себя на посмешище признанием в том, что купились на фальшивку. Все — ученые, литературные обозреватели, личные друзья Атарассо (если таковые у него имелись), а также его коллеги в разных отраслях археологии, нумизматики и ассирийской и вавилонской палеографии — выступят единым фронтом в его защиту. И не только они, но и простые люди, всеми своими познаниями обязанные радио и телевидению: из некоего очарования прошлым, из сентиментальности, из некой народной ностальгии по гению и славе. Жеро опешит, наткнувшись на позиции столь незыблемые, что пересмотреть их могли только в сторону новых прочтений, различных трактовок данного произведения, ни в коей мере не ставя под сомнение его авторство, а уже тем более не приписывая его мальчику, к фортелям которого до тех пор всегда относились снисходительно, но который, в конечном счете, всего лишь менял амплуа, разнообразя свою жизнь довольно забавно, но ничего не доводя до конца.
Слишком много людей были заинтересованы в том, чтобы не позволить запятнать память Атарассо, его нравственную чистоту и новую грань его гения, открывшуюся после смерти, так что они даже отказывались слушать о столь ничтожных притязаниях. Повсюду раздавался слаженный хор голосов, заглушавший голос Жеро. В самой Америке старый Молионидес со своей кафедры в Кембридже (Массачусетс) выступил с гневным протестом от имени всех тех, кто чувствовал себя в долгу перед великим человеком за те достижения, которых они добились благодаря ему в своей области, и не колеблясь заявил, что всегда знал о существовании этих текстов, которые, хоть и выражают интересы иного рода, нежели научные, могли быть написаны только человеком, привыкшим путешествовать во времени, среди богов и гробниц.
Если во Франции эта защита вызвала новое, «глубинное» прочтение творения Атарассо, основанное на выделении тем и семантико-структурном анализе, то в Италии реакция была более эмоциональной. И это было еще самое меньшее, чего приходилось ожидать от страны, которую Атарассо так наградил, напомнив своим даром о выпавшей ей — императорскому Риму и Венеции — роли в разработке западной концепции, неоднократно переносившейся на восточные берега. Нигде усилия Жеро заставить признать себя автором «Описания земной империи» не вызвали больше гнева, больше веселья и более унизительных нападок.
Я совершенно не знаю, как он проводил время, куда ездил, на что жил, с кем встречался в эти четыре года, с его возвращения в Рим и до того момента, когда он сел в Лиссабоне на танкер, возвращавшийся в США. Список разнообразных занятий, приведенный в одном из писем швейцарского врача, все же позволяет составить об этом примерное представление. Я не отвергаю ни противоречий Жеро, ни его намеренного беспутства. Пусть он реставрировал фрески и наскальные рисунки, фотографировал мозаики в дворцовой часовне Палермо, сопровождал туристов в пещеры Индии. Непоседливость была ему так же необходима, как другим — семья или постоянная работа. Если подсчитать — уроки английского, игра на органе в церковной капелле, обучение юных буржуа верховой езде или фехтованию, лекции о Витрувии и Леду[61] в какой-нибудь академии, — если подсчитать, то наберется с десяток профессий, умственных и физических, которые могли бы позволить ему свести концы с концами и поездить по свету. Он не лишил бы себя такой возможности. Ничем себя не обременять — таково было явное правило его «безалаберной» жизни. Швейцарский лекаришка утверждает, что Жеро часто оказывался без средств к существованию. Да, он не был скопидомом, но его свобода перемещения зависела от некоего материального минимума, за порогом которого он постоянно испытывал ограничения. Бедность была его сознательным выбором, проявлением воли. Да, ему случалось делать долги, но разве он не брался за всякого рода временную работу, чтобы рассчитаться? И если ему случалось жить то у одного, то у другого, наверное, эти люди считали себя достаточно вознагражденными тем, что представлял собой Жеро в их глазах: формой отрешенности от быта, которая, возможно, есть форма смелости, интеллектуальной честности, отказа довольствоваться дарованиями, полученными свыше, пользоваться ими только для себя и жить более или менее в достатке.