Селинунт, или Покои императора - Камилл Бурникель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Жеро это стало первым большим потрясением в жизни. На жизненном пути его матери встречалось много мужчин, и ребенком он часто привязывался к некоторым из них, а потом расстраивался, когда они исчезали за горизонтом. Один научил его плавать, другой — ездить на велосипеде. И когда ему впервые позволили проехать несколько метров за рулем автомобиля, машина принадлежала одному из верных рыцарей Ники. Как он был ей признателен за то, что ее интересовали только молодые, а не старики. Он внимательно следил за их ухаживаниями, подъездными маневрами, позволял себе заступаться за них перед ней, высказывать свое мнение о том или другом; потом, когда они были приняты и становились на время (обычно ненадолго) своими людьми, он испытывал подлинное эстетическое удовлетворение, глядя, как они ходят, увиваются вокруг нее, ныряют и плавают вместе с ней, а потом ложатся рядом загорать. Разве они могли загородить ему солнце? Только он был уверен в прочности уз. Это происходило на Капри или в Портофино, в Португалии или в Марокко. Ники, в шляпе с огромными полями или маленькой кепочке из махровой ткани, обернув полотенцем грудь и бедра, наносила несколько мазков на эскиз, явно думая о другом, как будто не глядя ни на натуру, ни на холст, и еще меньше внимания уделяя тому, что ей говорит юноша, лежащий у ее ног.
Именно эта картина отвлекала Жеро от мыслей о том, что еще она могла с ними делать, когда он не шел за ними по пятам. У страхов его всегда была другая причина: когда он видел, как она пьет, глотает таблетки; когда, пока он разыгрывал гаммы на рояле, привезенном за большие деньги на виллу, которую они снимали на зиму, она ходила взад-вперед, переживая свой «провал», охваченная внезапной паникой, и он знал, что она скоро рухнет ничком и словно впадет в прострацию. Что-то предупреждало его о том, что ничто не будет более важным, более действительным, чем это непостижимое присутствие. Ники стояла у него за спиной и говорила, чтобы он играл еще. Стремительные потоки арпеджио выстраивали вокруг них стену молчания. На плетеном блюде у окна лежали фрукты. В воздухе пахло дождем и пылью, а за колышущимися от ветра шторами сиял ослепительный свет, отражавшийся от белых поверхностей. За решеткой подвесного сада виднелась прилепившаяся к скале деревушка; белье сохло на балконах; мулы шли в гору к маленькой площади, обдирая стены своими корзинами… Он чувствовал, что она успокаивается. Она зажигала сигарету, и когда протягивала руку к пепельнице, стоявшей на краю рояля, тяжелый браслет соскальзывал до запястья и обхватывал руку гроздью золотых подвесок. Перед ними открывалась глубокая пора. Он хотел бы ее удержать. Разве Ники могла быть другой?
Да, немало мужчин промелькнуло в ее жизни (вернее, в жизни их обоих), но он даже подумать не мог, чтобы Ники принадлежала кому-то еще, кроме него. Но вот теперь двойное материнство похоронило эту уверенность. Оказывается, Ники всегда была на стороне Гаста. Всегда наступал момент, когда она уступала тому, чего хотел он. В то утро, узнав, что у нее будет еще один ребенок, Жеро это понял. Не то чтобы он почувствовал себя вытесненным из ее сердца или окончательно отставленным, но на этот раз она принадлежала кому-то, о ком даже не удосужилась ему рассказать, кому-то, кто обладал правом и властью подчинить ее себе, привести в ней в действие отвратительный механизм размножения. Жеро бросил Тринити Колледж и занятия органом и не появлялся в Дублине неделю: бродил пешком по Виклоу, промокнув насквозь, ночевал на фермах, в брошенных домах. Этих скитаний оказалось недостаточно для его освобождения. Над ним довлела картина, которую ему не удавалось отогнать: изображение какой-то колдовской статуэтки из глины, дошедшей к нам из глубины веков, в виде рожающей женщины. Две последовательные беременности матери окунули его в реальность, от которой он всегда отмахивался. И поскольку в его возрасте подобные потрясения приводят к принятию эффектных решений, он вступил в армию и больше года не подавал о себе вестей. В Нэшвилле об этом все-таки узнали. Письма Ники оставались без ответа, и тогда ему — впервые за всю жизнь — решил написать Гаст. Гаст поздравлял его с таким решением, напоминал, что дед Ники принял славную смерть при Ричмонде, а два других члена семьи в данный момент служат где-то на Тихом океане. Жеро задумался, не побуждал ли его Гаст тем самым стать на путь самопожертвования, которое смыло бы грех его матери, а похоронку на него, наверное, поместили бы вместе с памятками о Гражданской войне, благоговейно хранимыми под стеклом.
Жеро такой случай не представился: война уже закончилась. Он снова стал переписываться с матерью, но, чтобы подчеркнуть свою независимость, писал ей отныне по-французски — на языке, на котором она так и не научилась правильно говорить. Консерватория, Институт Восточных языков, Археологический институт и все остальное служили ему достаточным отвлекающим средством. Вернуться в Америку, снова вдыхать сладковатый запах попкорна, завтракая утром в безупречном basement’e,[64] куда свет проникал сквозь длинные отверстия под самым потолком, — об этом не могло быть и речи. «Какое это счастье — быть в Париже…» Он понимал ее с полуслова, хотя система знаков между ним и матерью изменилась. Это могло означать: «Живи где живешь, не приезжай сюда путаться у них под ногами… Я их знаю: ты ничего не выиграешь и все потеряешь… Твою свободу, Жеро, твою свободу!» А как она поступила со своей собственной? Если в ней еще и оставалось что-то от былых творческих амбиций, она слишком явно переносила их на сына. С какой стати ему соглашаться на такую подмену? С какой стати даровать ей эту радость: знание того, что она произвела на свет будущую знаменитость? Можно было подумать, что она просит его оправдать потерянное ею время, когда она носилась с одного континента на другой. Допустим, он был в Париже; но ведь и она там в свое время жила: как же она воспользовалась этим шансом, если это был шанс? Он не позволит ей переиграть свою собственную судьбу через него. Его ответом будет тоже потерянное время, бесконечный перенос принятия определяющих решений, пустая трата сил, фальстарты. Он покажет ей, как можно натянуть поводья перед самым финишем, отказаться от главного приза, махнуть рукой. Этот отказ принимать себя всерьез станет его ответом Ники!
Успех у окружавших его тогда людей? На самом деле он мало чем отличался от успеха, который порой имела Ники! Только благодаря внешности. Природа создает таких отборных животных; но если не считать удовольствия, которое они доставляют себе, а главное — другим, редко бывает, чтобы эти красивые экземпляры сияли долго не меркнущим блеском и оставили потомкам нечто большее, нежели название перчаток или духов. Иногда и того меньше.
А снова явиться в Нэшвилл… Мысль о том, что его мать, когда ей перевалило за сорок, родила одного за другим двух малышей и впряглась теперь в то же ярмо, что и все остальные, вечно беременные женщины клана — одна эта мысль прогоняла всякую меланхолию, разверзала пропасть. Он встретится с ней, возможно, — но много позже, когда уже не будет опасности, подойдя к дому, увидеть ее с коляской или, еще того хуже, с выпирающим, снова полным животом. Кого мы можем любить в этом мире? С натяжкой — свою мать, думал Жеро.
Дом стоял на небольшом пригорке, но не возвышался над верхушками деревьев — чудесных деревьев; почему они здесь больше, чем в Европе? — такой чистенький, беленький, словно его держали под стеклянным колпаком. Только павлины исчезли — безумно дорогие птицы, символы чувственности, вышедшей из моды помпы. Картинка осталась той же, но Жеро вовсе не хотел, чтобы она ожила. Он намеревался только обойти вокруг дома и тотчас удалиться.
Он прекрасно помнил, что находилось за колоннадой. На втором этаже — в общем, строгие спальни по обе стороны огромного коридора, освещавшегося только на концах через два овальных отверстия, проделанных в боковых фронтонах и вписывавшихся в треугольник «глаза Иеговы». А в этих комнатах — множество кроватей из железа и чугуна, или из красного дерева, с колоннами, на которых держался легкий балдахин из темной ткани. Там было так же светло, как в лесу. Жеро помнил, что занимал одну из комнат, обращенную на восток. Каждый раз, возвращаясь, он поселялся в ней. Возможно, у него никогда и не было другой своей комнаты, кроме этой.
В помещениях нижнего этажа было больше мебели разных стилей — от хрупкого изящества XVIII до «модерна» начала XX века, — портьер, бронзы, напольных фарфоровых ваз, украшений с псевдовосточными миниатюрами и изображениями водных растений. Жеро отнюдь не тянуло снова пройти через анфиладу больших залов, заглянуть в атриум, увидеть тяжелые серебряные подсвечники на «горках», удивительный готический буфет, в котором была заперта громоздкая фисгармония. У него не было ни малейшего желания снова проскользнуть в библиотеку, где он ни разу не видел, чтобы кто-нибудь придвинул лесенку к стеллажу и взял с полки книгу: там собирались четверо мужчин и курили толстые сигары, утопая в темных кожаных диванах, а Ники, единственная женщина, которую сюда допускали, лежала, свернувшись клубочком, на оттоманке в центре огромного черного ковра с узором из акантовых листьев и смотрела в потолок, словно следя за полетом диких уток.