Ответственность религии и науки в современном мире - Сборник статей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Хотелось бы <…> отметить, – пишет Г. И. Беневич, – как <…> возможности подхода к словам, произносимым в Церкви, могут быть сопоставлены с тем, как изучается функционирование языковых знаков в речи в современной лингвистике. Здесь мы имеем в виду в первую очередь классификацию семиотических подходов, разработанных Моррисом, Пирсом и Остином: выделение в качестве разделов семиотики синтагматики, семантики и прагматики. При определенной коррекции мы можем говорить, что образное или описательное значение слова, то, в какие ассоциативные связи (имея в виду ассоциации как по сходству, так и по смежности) входит слово, точнее, какие связи возникают вокруг его образного представления, может вполне быть отнесено именно к разделу синтагматики, занимающемуся сочетаемостью слов в контекстах предложений. В свою очередь терминологический аспект слова Церкви, связанный с его догматическим значением, опять же при некоторой коррекции, может быть отнесен к разделу семантики, изучающему отношения слова к «идеям». Наконец, аскетическое, или практическое, значение слова, очевидно, имеет отношение к прагматике, изучающей, по Остину, явные и скрытые цели высказывания, так называемые его «иллокутивные силы» – и то, какими средствами эти цели достигаются.
Следует заметить при этом, что еще со времен Александрийской школы экзегезы в Церкви хорошо известны и постоянно практикуются три подхода к истолкованию Священного Писания: подход историко-описательный, или буквальное толкование, то есть рассмотрение текста Евангелий как исторического повествования о земной жизни Христа и, соответственно, нарративный способ говорения о них; подход догматический, в котором те или иные моменты толкуются в плане иллюстрации догматического учения Церкви, и, наконец, аскетико-учительный подход, имеющий в виду использование чтений из Писания для научения верующих личному благочестию. <…> хотя все три типа толкования – исторический (образно-буквальный), догматический (терминологический) и аскетический (учительный) – практикуются в православной экзегезе и сами по себе, и в последовательном сочетании друг с другом, в церковных песнопениях, которые в буквальном смысле являются не толкованиями, но в свою очередь – «произведениями», мы встречаем удивительный подход к тексту Писания, в котором, органически сочетаясь, так или иначе присутствуют все три уровня его толкования»[158].
Следует подчеркнуть, что осознать и об-наружи-ть энергийность языка чрезвычайно затруднительно. Причина этого заключается в «естественности» языка, в его «изначальности». Мы погружаемся в язык с самого рождения, и языковая среда становится для нас той самой единственной подлинной реальностью, в которой мы, собственно, и живем. «Слово – это сам человек. Мы созданы из слов. Они – единственная наша реальность или, по крайней мере, единственное свидетельство нашей реальности»[159], – говорит Отавио Пас. Человек, по существу, живет в языке, а не пользуется им. При этом словесная реальность является для нас столь естественной, что мы вовсе не замечаем ее, как не замечаем воздуха, которым мы дышим, хотя без него само существование наше было бы невозможным. «Величайшая загадка языка – в его естественности. Он так же привычен и незаметен, как дыхание»[160], – подчеркивает О. А. Донских. Действительно, для нас дышать, жить, и думать, то есть оформлять переживание в слове фактически равнозначно.
Характерно, что «с этимологической точки зрения глагол думать изначально не принадлежал к ментальным глаголам. … Праславянское *duma связывают с *dux– / *dyx– / *dъх-и с *dъmа, *dаti, *dymati. Р. Якобсон установил следующее направление семантического развития слав. *duma: “дыхание” → “(произнесенное) слово”, откуда затем значения “совет” и “мысль”. <…> Древнерусское думати имело значение “говорить, советуясь”»[161], – т. е. выговаривать (выдыхать) потаенное в сердцевине своего духа (дыха) и со-поставлять его с другим мнением. Содержание, подразумеваемое “в сердце”, первоначально вы-дых-алось, о-звучи-валось, а лишь много позднее было интериоризировано».
Сам факт наличия со-знания означает фиксацию части языка, которая в результате такой фиксации может быть от-чуждаема, а стало быть, доступна прямому наблюдению. Собственно, думать – это и значит концентрироваться на результатах процесса рассуждения, о-со-зна(ва)ть и о-по-зна(ва)ть плод мыслительного процесса[162]. При этом сама осознаваемая мысль о-пред-мечивается, превращаясь в текст, подчиняющийся определенным грамматическим (то есть формально-логическим) правилам. Фактически, формализуемые грамматические правила нормируют только результат процесса речепорождения, сама же энергия, из-река-ющая слова, прикрывается поверхностной оче-видной умо-зрительностью.
Как писал Уильям Джеймс: «Подобно жизни птицы, сознание кажется состоящим из смены перелетов и моментов отдыха. Это сказалось даже на ритме языка, где каждая мысль отливается в отдельное предложение, а ряды предложений смыкаются в периоды. Моменты отдыха в области сознания обыкновенно заняты некоторого рода чувственными образами, обладающими тою особенностью, что они могут неопределенно долгое время держаться пред душой и позволяют созерцать себя без всяких изменений; что касается тех частей сознания, которые можно сравнить с перелетами, то они наполнены мыслями о динамических и статических отношениях, которые получаются между предметами, созерцаемыми в периоды сравнительного покоя. Мы и обозначим эти моменты покоя сознания “устойными” состояниями потока сознания, а перелеты его “переходными состояниями” этого потока. Из этого оказывается, что наше мышление постоянно стремится от “устойного” состояния сознания, которое оно только что покинуло, к какому-нибудь другому “устойному”-же моменту. Значит, можно сказать, что главное назначение переходных состояний сознания заключается в том, чтобы переводить наш ум от одного “устойного” заключения к другому. Весьма трудно путем самонаблюдения определить, для чего действительно служат переходные моменты. Если они составляют перелеты к заключению, то остановить их для того, чтобы рассмотреть раньше, чем наступит вывод из них, значило бы уничтожить их. Если же мы дождемся того момента, когда завершится вывод, самая сила и устойчивость последнего своим блеском поглощает и совершенно затеняет переходные состояния сознания. Попытка перехватить мысль на полдороге и окинуть взглядом этот отрезок убеждает, насколько затруднительно самонаблюдение в области переходных состояний сознания. Перелет мысли всегда так стремителен, что доводит нас почти каждый раз до вывода, прежде чем мы успеем ее захватить в пути. Если же мы проявим достаточное проворство и поймаем переходную мысль на лету, то она немедленно перестает быть переходной, т. е. самой собой. Подобно тому, как снежинка, захваченная теплою рукою, утрачивает кристаллическую форму и превращается в каплю воды, так, вместо уловления “чувства соотношения” между переходным состоянием сознания и выводом, мы захватываем нечто “устойное”, по большей части последнее произнесенное нами слово, которое останавливаем, причем улетучивается его служебная роль, значение и соотношение со всем предшествующим и последующим рассуждением. В этих случаях попытки анализа потока мысли посредством самонаблюдения столь же малосостоятельны, как если бы, схватив вертящийся волчок, мы мнили захватить его движение, или как если бы мы старались закрыть кран газовой горелки с такой быстротой, которая дала бы нам возможность рассмотреть, какой вид имеет тьма»[163].
Именно оче-видностью результирующего, статического «слоя» языка обусловлена почти полная сокрытость его глубинного, динамического уровня. Вот как свидетельствует об этой сокрытости глубинных ис-токов языка поэт:
Да разве я то говорю,Что знала, – пока не раскрылаРта, знала еще на чертеГуб, той – за которой осколки…И снова во всей полноте,Знать буду – как только умолкну[164].
Анализируя (то есть рас-членяя) фиксированную (из-мысленную) часть языка, «со-знание» по необходимости оказывается непременным «соучастником» полученного результата. Это, разумеется, относится в том числе – а точнее, в первую очередь, – к реальности словесной, языковой, в которой мы пребываем и которой мы, собственно, и являемся.