В башне из лобной кости - Ольга Кучкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не настигло, надеюсь?
Услышала не сразу:
– Надеяться не запрещено.
Я помолчала. С химиками, я слыхала, такое бывает. С художниками тоже.
– А почему вы никогда не встретились?
– Видимо, ни у одного из двоих не было потребности.
Логика у него была отменная. Как у шизофреника времен моей молодости.
– А вы не хотите сняться в документальном фильме об Окоемове?
– Дорогая, вы разве не поняли, что если он отказался от нашей фамилии, от нашего рода, то с какой стати мне объявлять, что он наш? Всего лишь потому, что он сделался знаменит, а я нет? Но я Огинский, настоящий Огинский, не отказавшийся от ценимой мной, хотя и опасной фамилии, а он – отказавшийся от нее, зачем же мне унижать себя, встревая в это дело?
Последнее, что я услышала от Вали-Васи: справедливости ради, я другой такой страны не знаю, где надо так крутиться и выкручиваться, чтобы тебя не сгноили в братской могиле.
Требовалось перевести дух.
48
Или он опять перекинулся? Представившись на этот раз сводным братом Валерием, которого, вполне вероятно, и не существует на свете?
Всегда ли так было? Или что-то нарушилось в мировом порядке, в ходе вещей, что стали появляться люди-перекидчики? Или это исключительная прерогатива нашего родимого болота? Читала статью эксперта о множественности психических миров. Оказывается, для сангвиника, истерика, параноика, шизофреника и какого-то ананкаста нет общей фундаментальной реальности, для каждого она своя. Наиболее распространенный тип – сангвиник-циклоид, его видение мира принимается за норму. И можно говорить о нормозе, психическом типе, который господствует, не признавая других психотипов, навязывая другим свою реальность, одну из множества. Хотя это всего лишь гипотеза эксперта. А нынешние эксперты, что в науке, что в экономике, что в политике, сами могут оказаться теми же перекидчиками, и то, о чем они с солидностью рассуждают, – параноидальным бредом, навязываемым нам, простодушным. Любопытно, кто я, нормоз или ненормоз. Нормоз-тормоз, хорошая рифма. Какой видят меня разные участники моей жизни, близкие, далекие, случайные, неслучайные, на час и навек. Тетка на рынке, у которой была приобретена ненужная блузка морозной свежести. Писатели, авторы письма в Литерную газету, благородно вступившиеся за имя поруганного мной современника. Прокурорская дочь Василиса. Позвонивший сводный брат, если он не фантом. А раньше его сводный брат, водивший меня и других, как водит нечистая сила, а за этим бытованием нечистой силы скрывалось нечто столь грозное, что подступиться к этому, не говоря уж о том, чтобы разгадать, мне вряд ли под силу. Какой я виделась чем-то там заведующим, в очереди к которым стояла, когда славная Олицкая уступила место? А Толяну? А его матери? Мужу, в конце концов? Психотипы в психованной стране как гигантской психушке, где врачи и пациенты, меняясь местами, условились о приемлемости лекарств и правил, которые ни за что, ни за какие коврижки не должны быть приемлемы, а мы этими коврижками набили себе рот и пузо.
Пион уклоняющийся. Paeoniae anomale. Латынь. Выпить.
49
– Лика, мне позвонил сводный брат Василия Ивановича, Валерий Иванович.
– Он позвонил? Это я дала ему ваш телефон, я нашла его через друзей друзей, через Питер, но он не захотел со мной говорить, захотел с вами.
– А мне наврал, что раздобыл мой телефон.
– А вы не встречались с тем, что люди подвирают?
– Не вы?
– Не я.
Так мы разговаривали с Ликой. Я пересказала ей повесть сводного брата, от первого до последнего слова.
– Как бы все-таки найти способ включить это в фильм. – Я слышала, как Лика закурила.
– Никак, – поморщилась я, дав ей время выпустить дым.
– Вы правы, – затянулась она по новой. – Но у меня тоже новости для вас. Я встречалась с галеристом Окичем, искусствоведом Оробьяновым и бывшим главным редактором журнала Член партии Обориным, член дружил с Окоемовым последние десять лет, я сделала синхроны со всеми. Материал клевый. Его уважают, как художника ценят, и каждый говорит, что странен и несносен нравом. Мог объявить Оробьянову буквально накануне выхода из печати своего альбома, что отзывает разрешение, без объяснения причин, и все летело к такой-то матери на воздушном катере.
– Где же раньше был?
– И они о том же.
– А ведь у него, кажется, действительно, нет альбома.
– С Обориным они сошлись душевно, и Окоемов несколько раз обещал ему, что отведет в мастерскую и покажет то, чего никто не видел.
– Отвел? – Сердце мое сильно забилось.
– Нет. Всякий раз отыскивался повод, по которому экскурсию переносили, так она никогда и не состоялась.
У меня отлегло от сердца. Как будто если кто-то не попал в Окоемовскую мастерскую, а я попала, это что-то значит. Не значит. Это было единственное, что я утаила от Лики. Если не считать разные окоемовские облики. Облики – от Лики. Показалось смешно.
– Что вы смеетесь?
– Радуюсь тому, что вы большая молодчага и успели снять синхроны.
– Небольшая. Заслуги невелики, пока не приближают к раскрытию тайны.
Ее трезвость была еще одной чертой, импонировавшей мне, и я с охотой приняла ее предложение заглянуть ближайшим вечерком в Клуб на Брестской, где она показывает свое новое кино, которое канал мытарит с полгода. Мы виделись всего раз, я почему-то боялась, что не узнаю ее, и пришла заранее, чтобы оглядеться и не попасть впросак.
Полутьма. Бар. Столики. За столиками народ. Один седобородый, с животом, который вываливался из полуразрушенных джинсов, и одна старая, сильно накрашенная, в маленькой вязаной красной шапочке, из-под которой торчали смоляные кудри, не исключено, что искусственные. Рядом с ними, тоже бородат и тоже с животом, но помоложе. Остальные – зелень. Две тургеневские девушки, одетые во что-то марлевое, сквозь просвечивают маленькие груди, с озабоченным видом снуют из кулис и обратно в кулисы. У обеих натертые голые пятки свекольного цвета в туфлях на каблуках без задников. Мимо прошествовала крупная особа в туго натянутых бриджах от бедер, между бриджами и майкой перекатываются булки телесного теста. Народ тянет пиво, старый с животом и старая в шапочке – желтое из рюмок, то ли коньяк, то ли виски. Обмениваются негромкими восклицаниями, машут друг другу ладошками, тихая заводь для своих. Знакомый телекритик, не тушуясь, ел полноценный обед, запивая морсом, а распространенное мнение, что запойный пьяница. Дружески помахал мне рукой. Я помахала ему. Поев, он подсел за мой столик. Я обрадовалась, потому что не знала, чем себя занять, поскольку не пила ни пива, ни виски и чувствовала себя не в своей тарелке.
– Вы первый раз здесь?
– Первый.
– То-то я вас не видел.
– А вы тут всегда?
– Каждый день.
– Настолько нравится?
– Настолько удобно. Я живу в двух шагах, жена от меня ушла, кормить некому, хожу сюда есть. Вы ведь, наверно, слыхали, я пил, и пока пил, она со мной жила, жалела, а завязал, она ушла, и я один.
Я не знала, чем оплатить эту искренность. В полутьме легко говорились подобные вещи.
Я сказала:
– А у меня третий брак, первый муж пьяница, и я не знала, что такое любовь, второй тоже, его я любила страстно, с третьим живу двадцать лет, он может выпить и не выпить, и лучше него для меня нет человека.
– Вы хотите сказать, что у меня все впереди?
– Может быть, это я и хотела сказать.
– Я понял.
Он понял, зато я не понимала, почему у меня, обычно сдержанной, ни с того ни с сего развязался язык. Не исключено, что пришло время простоты. Мы побеседовали немного о кризисе телевидения, о кризисе власти, о кризисе свободы, обо всех кризисах, о которых беседуют люди, относящие себя к прослойке, едва сойдутся, в полутьме или полусвете, и появилась Лика. Как я могла решить, что не узнаю ее, сбитую и аппетитную, хотя отныне она не была разноцветной, а стала целиком блондинкой, при том, что волосы подстрижены гораздо причудливее, чем в прошлый раз: одна половина челки короткая, другая длинная и наискось, от темечка до затылка три торчащих кустарничка, а между ними волосяные дорожки. Это же как надо поддерживать кустарник, чтобы он торчком торчал. Между короткой майкой и плотно сидевшими джинсами – просвет загорелого живота с пирсингом на пупке. Финал золотой осени позволял молодым женщинам соблюдать моду, обнажая бедра, пупки и груди. Хорошо, что мода не предписывала этого пожилым мужчинам. По обыкновению завсегдатаев клуба, Лика помахала мне ладошкой, я помахала в ответ. Я рассчитывала, что она подойдет и сядет рядом, задача состояла в сближении, однако она ограничилась помахиванием и уселась чуть ли не на колени к бородачу, слава Богу, тому, что помоложе. Мы не прекращали интеллигентного обмена мнениями с телекритиком, бросившим пить и оттого нелицеприятным в оценках, но у нас половина интеллигентов бросила пить, понуждаемая новой жизнью зарабатывать деньги, и от нелицеприятных оценок некуда деться. После полива актерского искусства, из которого ушел большой стиль, в результате чего Миша Осипов, который по таланту и обаянию мог бы занять место, какое занимал Олег Даль, сделавшись современным его аналогом, а он не сделался, будучи растиражирован в незапоминающихся сериальных ролях, – после актерского бомонда перекинулись на литературный. У нас и разговор перекидчик, подумала я. С уходом империи, бурно выражал свои эмоции визави, ушло время больших форм, на рынок выброшена куча барахла, мелкого по замыслу и мелочного по исполнению, и возврата к русскому роману нет и не будет. Я возразила, что есть и будет, что русский роман, пускай трансформировавшийся, не погиб и никогда не погибнет, потому что не погибнет русский язык, выражающий русскую мысль и русские образы, которые никуда не исчезнут. Ну приведите хоть кого, снисходительно бросил визави. Не мешкая, я привела убедительных Леонида Озорина, Александра Олихова и Михаила Ошкина. Озорину сколько лет, возопил мой оппонент с таким неподдельным ужасом, что на него обернулись с соседних столиков. Разве возрастом писателя определяется качество литературы, протянула я, краснея за собственные трюизмы, какая жалкая дискриминация, скажите еще, что они не русские, а евреи. Ошкин русский, петушком напал, защищая от меня любимого мной писателя, телекритик, кажется, сам иудей. Я затосковала. Зачем я сюда пришла, зачем позволила вовлечь себя в разговор-перекидчик, зачем. Лике, пригласившей меня и обнимающейся с бородачом, я по фигу, если использовать их фразеологию. Я хотела встать и тихонько покинуть заведение, но пошел фильм, и я осталась. Фильм был про любимую женщину барда, саму бардессу, если можно так выразиться, гулящую, пьющую, колющуюся и беспредельно свободную. Первые кадры – ее смерть, поминки, на которых бард безудержно плакал, и я почувствовала, что тоже плачу. Потом она была живой, курила, хохотала, играла с микрофоном, пела сипло и протяжно, а мои слезы не просыхали. Беспредельная свобода бардессы была страшной. Я знала такую свободу не понаслышке, но не видела со стороны, а тут мне поднесли зеркало, и оно запотело, потому что, в отличие от героини, я спаслась и была жива, узрев край, за каким погибель. Я не уверена, что кино было сделано так уж чересчур изобретательно. Нормально сделано. Я только удивилась, как много материала добыла Лика и какие выразительные стыки нашла. Когда кино кончилось, все зааплодировали, кто-то поднес Лике букет полевых ромашек, она раскланивалась в разные стороны серьезно, без улыбки. Я встала, помахала ей рукой и направилась к выходу. Она жестом просила обождать, пробилась вместе с букетом сквозь невеликую толпу и небрежно бросила: вам понравилось? Да, бросила я, в свою очередь. Я позвоню, пообещала Лика и вернулась к своей компании за столом. Ромашки очень шли к ее ощипанной белокурой голове. Пропасть между ними молодыми, с их привычками и нравами, и мной немолодой, с моим нравом и привычками, расширялась, в нее грозило ухнуть не одно наше предприятие, а кое-что посущественнее.