Пять праведных преступников (рассказы) - Гилберт Честертон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, то был поэт, сам Себастьян, автор прославленных строк.
Принцесса этого не знала и проехала бы мимо, подивившись прискорбной яркости шарфа. Но через два часа, когда и лавки, и фабрики закрылись, изрыгнув временных обитателей, он предстал перед ней совсем иным. Тихая улица уже не была тихой, особенно – у столиков, перед кафе, и машина двигалась медленно, ибо не смогла двигаться быстро. На столике стоял человек и читал то ли прозу, то ли стихи, теперь не разберешь. Однако принцесса появилась тогда, когда завершилось знакомое четверостишие:
…отворится вам,Прекрасней солнца и прозрачней льдин.Да, много слов; но ключ у них – один.
– Слово не сойдет с моих уст, – продолжал он, – пока не свершится первая часть того, что должно свершиться. Когда беззащитные восстанут против могучих, бедные – против богатых, слабые – против сильных и окажутся сильнее их…
В этот миг и сам он, и его слушатели заметили автомобиль, разрезавший, словно ладья, толщу толпы, и горделивую головку за деревянной головой шофера. Многие знали принцессу в лицо, все растерялись, а этот поэт принял новую, совсем уж дикую позу и громко воскликнул:
– Но безобразию не восстать против красоты! А мы – безобразны.
И принцесса проследовала дальше, с трудом подавляя гнев.
2. Шествие заговорщиков
Мы уже сообщили, что Павония была просвещенной и современной: король был популярен и бессилен, премьер-министр – непопулярен и сравнительно силен, глава тайной полиции – еще сильнее, а тихий банкир, снабжавший их деньгами, – сильнее всех. Между собой они прекрасно ладили и любили потолковать о государственных делах.
Король, известный истории как Хлодвиг III, был худощав и печален. Усы у него были светлые, взгляд глубоко запавших глаз – отрешенный, а хорошее воспитание помогало ему делать вид, что он устал вообще, не от этих людей. Премьер, подвижный и круглый, походил на французского политика (не путать с обычным французом), хотя родился в павонской буржуазной семье. Носил он пенсне и бородку, говорил сдержанно, а на людях – доверительно, звался Валенсом, слыл радикалом, пока мятежные слухи не обнаружили в нем упорнейшего капиталиста, повернув коренастую черную фигурку к алым всполохам мятежа. Глава полиции, по фамилии Гримм, был весьма крупен; желтое лицо наводило на мысль о лихорадке в тропических странах, сжатые губы ни на какую мысль не наводили. Только он из всех четверых выглядел так, словно проявит хоть какое-то мужество в час беды, и – один из четверых – почти не верил, что с нею справится. Последний был легонький человечек с тонким лицом и седыми волосами, в темно-сером костюме, чьи едва заметные полоски повторяли редкие полоски волос. Взор его ожил, когда он надел очки в черепаховой оправе, словно он – чудище, которое надевает и снимает глаза. То был Исидор Симон, банкир, не принявший титула, сколько его ни предлагали.
Встретились они потому, что странное и неопределенное движение, называвшееся Братством Слова, внезапно получило неожиданную поддержку. Себастьян был бедным поэтом неизвестного, а то и незаконного происхождения; даже фамилии его никто не знал. Но когда профессор Фок присоединился к нему, опасность резко возросла. Ученый мир – не богема, в нем все связаны, это мир университетов и сообществ. Никто не знал профессора, он жил затворником, но многие знали его имя, да и встречали в городе тощего человека в цилиндре, похожем на трубу, и темных очках.
Скорее бы надо сказать не «в городе», а «в музее», в Национальном музее, где он не только занимался павонскими древностями, но и показывал их избранным студентам.
Славился он ученостью и дотошностью, так что, прочитав его свидетельства, все задумались. Он сообщил, что в древних, иероглифических списках есть пророчества о Слове.
Оставалось два объяснения, одно другого хуже: или он сошел с ума, или это правда.
Банкир поначалу успокоил трех других профессиональными, но весьма практичными доводами. Хорошо, известный поэт заразит стихами толпу, прославленный ученый убедит всех ученых на свете. Но ученый получает в неделю около пяти гиней, поэт не получает ничего, современную же революцию, как вообще все современное, не совершить без денег. Непонятно, как поэт с ученым смогли заплатить за листовки, но уж солдат нанять им совершенно не на что.
Словом, Симон, финансовый советник, посоветовал королю жить спокойно, пока у движения нет богатых помощников.
Но тут вмешался Гримм.
– Я часто видел, – неспешно сказал он, – как этот поэт идет в ломбард.
– Куда же еще поэтам ходить? – сказал премьер, и не дождался стыдливого смешка, который последовал бы за этими словами на митинге. Король был по-прежнему мрачен, банкир – беспечен. Гримм вообще не менялся, даже на митингах, а сейчас продолжал:
– Конечно, многие ходят в ломбард, особенно в этот. Старый Лобб живет у рынка, в самом бедном квартале. Естественно, он еврей, но к нему относятся лучше, чем к другим евреям, дающим деньги под залог, а знается с ним столько народа, поневоле к нему присмотришься. Мы выяснили, что он невероятно богат, видимо, потому, что живет очень бедно. Люди считают, что он скуп.
Банкир надел очки, глаза увеличились вдвое, взгляд стал пронзительным.
– Нет, он не скуп, – сказал Симон. – Если он миллионер, мне спрашивать не о чем.
– Почему вы так считаете? – спросил король, до той поры молчавший. – Вы с ним знакомы?
– Скупых евреев нет, – ответил банкир. – Это не еврейский порок, а крестьянский. Скупы скаредные люди, которые хотят охранить и передать свою собственность. Еврейский порок – жадность. Жадность к роскоши, к яркости, к мотовству. Еврей промотает деньги на театр, или отель, или какое-нибудь безобразие, вроде великой революции, но он их не копит. Скупость – безумие здравомыслящих, укорененных людей.
– Откуда вы знаете? – с вежливым любопытством спросил король. – Почему вы так хорошо изучили еврейство?
– Потому что я сам еврей, – ответил Симон.
Все помолчали, потом король ободряюще улыбнулся.
– Значит, вы думаете, – сказал он, – что он тратит свои богатства на революцию?
– Наверное, да, – кивнул Симон, – иначе он тратил бы их на какие-нибудь суперкино. Тогда понятно, как они все печатают, и многое другое.
– Непонятно одно, – задумчиво проговорил король, – где эти люди, скажем, сейчас. Профессора Фока часто видят в музее, но никто не знает, где он живет. Моя племянница встретила Себастьяна, а я вот не встречал. Что же до ломбардщика, многие ходят к нему, но мало кто его видел. Говорят, он умер, хотя такой слух может входить в заговор.
– Именно об этом, – серьезно сказал Гримм, – я хотел доложить Вашему Величеству. Мне удалось дознаться, что несколько лет назад Лобб купил удобный дом на Павлиньей площади. Я поставил там людей, и они докладывают, что именно в этом доме собираются три или четыре человека. Приходят они по наступлении темноты и, видимо, обедают вместе. В прочее время дом заперт, но примерно за час до прихода этих людей оттуда выходит слуга, по-видимому, за провизией, а потом возвращается, чтобы им прислуживать. Жители соседних домов полагают, что провизии он берет на четверых, а один из моих лучших сыщиков установил, что посетители всегда укутаны в плащи и пальто, но по меньшей мере троих он легко узнает.
– Вот что, – сказал банкир, когда все важно помолчали, – лучше нам пойти туда самим. Я готов, если вы прикроете меня, полковник. Профессора я знаю с виду, поэта признать нетрудно.
Король Хлодвиг бесстрастно описал со слов племянницы пурпур и зелень, в которые облачался поэт.
– Что ж, это поможет, – признал банкир.
Так и случилось, что могущественный финансист Павонии и глава ее полицейской службы терпеливо (или нетерпеливо) ждали час за часом у последнего фонаря пустынной и тихой площади. Площадь эту называли Павлиньей не потому, что строгость полукруглого фасада когда-то оживил хоть один павлин, а потому, что именно эту птицу связывали с названием страны.
Там, где полукруг начинался, на классической стене, был медальон, изображавший павлина с раскрытым хвостом. Перед фасадом красовались классические колонны, которые можно увидеть в Бате или в старом Брайтоне, и все это вместе было мраморно-холодным в свете луны, встававшей за кущей деревьев. Полковнику же и банкиру казалось, что каждый звук отдается и гудит, словно в перламутровой раковине.
Ждали они долго и за это время увидели все то, о чем докладывала полиция. Слуга в скромной, старой ливрее вышел и вернулся с корзиной, из которой торчали горлышки бутылок; внезапно зажегся свет в двух-трех окнах – видимо, в комнате, предназначенной для пира, опустились шторы, но гостей еще не было. Конечно, высокопоставленные соглядатаи не оставались в одиночестве – неподалеку находились обычные полисмены, и глава полиции мог легко завести машину полицейской службы. Прямо перед полукругом росли декоративные кусты, огороженные низенькой решеткой, как городской газон или загородная терраса. В тени кустов у края решетки стоял человек в штатском, придерживая мотоцикл.