Дикий мед - Леонид Первомайский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зазвонил телефон, Петриченко быстро схватил трубку, послушал и сказал тихим железным голосом: «Генерал сейчас занят». Может, поэтому он и не услышал, как Катерина Ксаверьевна сказала те слова, которые ей трудней всего было произнести.
— Нет, Катя, — ответил на эти слова Алексей Петрович, — этого я не смогу сделать.
— Почему? — Катерина Ксаверьевна поспешно вынула свой крохотный платочек, но словно опомнилась, не поднесла его к глазам, а разостлала и начала разглаживать у себя на коленях. — Ты же знаешь, как опасно быть летчиком-истребителем.
Солнце совершает свой путь по небу, тень избы укорачивается и переползает по траве, и там, где трава попадает под его горячие, лучи, она сразу молодеет, эта вытоптанная, пропыленная трава, становится яркой и блестящей, а та, что остается в тени, кажется седой и холодной, словно мертвой.
«Вот, значит, в чем дело, — неподвижным от удивления взглядом смотрит поверх плеч генерала и его жены на седую холодную траву капитан Петриченко, — вот в чем дело у нашего генерала. Боевой век летчика-истребителя действительно недолог».
— Скажут, Савичев прячет своего сына от опасности, — слышит Петриченко, как совсем тихо отвечает генерал жене.
— Люди всегда слишком много говорят, — сразу же отзывается Катерина Ксаверьевна, — а Володя у нас один.
Снова звонит телефон, Петриченко снова протягивает руку к трубке, собираясь сказать, что генерал Савичев занят, но подносит трубку к уху, и лицо его вдруг освещает радостный испуг.
Держа трубку на расстоянии, как гранату, что вот-вот разорвется, Петриченко говорит в окно тем особым, адъютантским голосом, от которого никак не может отучить его Савичев:
— Член Военного совета просит вас!
Генерал Савичев поднимается, всовывает голову со двора в окно и берет трубку. Вид у Савичева совсем не генеральский: он лежит грудью на подоконнике, лицо у него темное и измученное. Катерина Ксаверьевна еще выше поднимает голову. Петриченко замечает, что в ее прямых черных волосах, собранных небольшим узлом на затылке, просвечивают серебряные нити. Сколько ей может быть лет? Шея у Катерины Ксаверьевны тонкая, как у молодой женщины, а ей уже, наверное, под пятьдесят.
Савичев разговаривает с членом Военного совета бодрым, деловым голосом, даже что-то похожее на шутку или остроту прорывается в его речи, но по темному огоньку в глазах видно, что слова, которые он произносит, говорит не он, а кто-то другой, возможно, это говорит его китель или веселые золотые погоны, а сам он молчит, прислушивается к тому, что делается сейчас в душе Катерины Ксаверьевны, в его собственной душе.
Петриченко старается не глядеть на генерала. Он боится, что Савичев заметит в его взгляде жалость и сочувствие, берет из граненого стакана и начинает старательно оттачивать карандаш.
Савичев положил трубку на подоконник и сел рядом с Катериной Ксаверьевной.
— Не только у нас с тобою один сын. Сотни тысяч отцов уже отдали своих единственных сыновей, Катя.
— Ты знаешь это — отдали.
— Знаю, Катя, все знаю.
— Ему ведь нет еще и двадцати.
— Мне было ненамного больше, когда я пошел на войну, а видишь, ничего.
— Тогда была не такая война.
— Я и потом воевал и теперь воюю, Катя…
— Кто знает, чем все это кончится? Теперь совсем иначе воюют.
— Да, я согласен, тогда было легче.
— Чем дальше от огня, тем лучше.
Катерина Ксаверьевна едва шевелит губами, но Петриченко слышит ее слова, лицо его покрывается красными пятнами, он не видит этого, конечно, но чувствует, как жаркая волна стыда поднимается и заливает его с головою. Петриченко прикладывает ладонь к щеке, словно кто-то дал ему пощечину. Катерина Ксаверьевна не думала о нем, конечно же она о нем не думала, он для нее не существует, она сказала это, думая только о своем Володе, но словно наотмашь ударила его по лицу своими тихими словами. Ведь это он, он сидит далеко от огня, в чистой избе, возле воспитанного, доброжелательного генерала, который трижды подумает, прежде чем послать своего адъютанта в опасное место. А там — даже трудно представить себе, как далеко там, на такой же завалинке, — молча сидят его отец и мать, ждут писем, не спят по ночам, боятся за него…
Там не знают подробностей, все прикрывает номер полевой почты, а что за этим номером не окоп на передовой, а чистая, тихая изба — откуда им знать, он ведь об этом не писал!
— Подумай, Катя, — говорит Савичев медленно и твердо, — подумай, как будет чувствовать себя Володя, если я посажу его куда-нибудь в штаб. Под крылышко знакомого генерала…
И Савичев говорит это, не думая о своем адъютанте, ему сейчас не до Петриченко, он не знает, не может знать, что каждое его слово бьет молодого капитана, как удар кнута. Петриченко прислоняется к прохладной выбеленной стене, погон блестящей арочкой поднимается у него на плече, одна из четырех звездочек колет щеку. Правда, все правда: первое время ему было совестно чинить карандаши, соединять телефоны и вызывать Калмыкова, а потом он привык, и, если б не сегодняшний разговор генерала с женою под окном, чувство стыда так никогда и не проснулось бы в нем…
— …Я посажу его в штаб, а его товарищи…
Катерина Ксаверьевна резко поворачивает лицо к мужу:
— У тебя в штабе сидит молодой капитан, у него тоже, наверное, есть товарищи. Ты же не задумываешься над тем, как он себя чувствует. Кто-то должен сидеть в штабе, почему же сидит этот капитан, а не Володя?
Савичев закрывает лицо руками. Неужели это его Катя, та Катя, что покинула родителей и пошла с ним в водоворот, в опасности гражданской войны, во все ее неожиданности, ни о чем не думая, проникаясь только его мыслями, его верой, его энтузиазмом, верная, самоотверженная Катя! Дело же не в том, что будут говорить люди, собственная совесть иногда говорит такие жестокие слова, какие никто не решится бросить человеку в глаза. Неужели она не боится собственного сердца? Да, годы изменили его Катю, душа ее устала, она думает уже только о собственном спокойствии, и ее страх за Володю — это страх за себя.
Какое значение имеет, что будет чувствовать Володя? А что буду чувствовать я, если… Что будешь чувствовать ты?
Савичев молчит. Он знает, что будет чувствовать. Он давно уже носит это в себе. Оттого ему и тяжело посылать людей в огонь, что каждый раз он думает о своих близких — о ней, о Володе… Но он не хочет уклоняться от испытаний. Зная цену человеческим страданиям, он не просит для себя льготы. Человек не может быть счастлив за счет чужих страданий. Собственное счастье завоевывается счастьем всех, оно не меньше становится, а больше, если разделить его на миллионы сердец. Мир, труд, жизнь… А если надо отдать жизнь за мир и возможность труда? Не только за то, чтоб фашисты не топтали поля отчизны, не гноили людей в концлагерях, не душили в газовых камерах, но и за то, чтоб женщина не шла в тяжелой робе под землю, чтоб не налегала тонкими руками на ручку компрессорного молотка, — за это тоже надо отдавать жизнь… И если отдают ее миллионы, то чем же он лучше любого среди этих миллионов, чтоб сохранить жизнь для себя, для собственного счастья? Собственным счастьем можно убить душу так, как не убьет ее общее горе.
— Ты всегда понимала меня, Катя.
— Меня ты сегодня не понимаешь.
На языке Катерины Ксаверьевны это значит: ты не любишь меня. Она не знает, что в эту минуту, в минуту наибольшей ее слабости, он любит ее сильнее, чем когда бы то ни было в жизни. Но он не может ей этого сказать, он не может даже продолжать этот разговор. Член Военного совета уже второй раз интересуется фотографиями «тигра».
— Извини, Катя, — говорит Савичев и поворачивается к окну: — Петриченко, соедините меня с генералом Костецким.
— Есть, — поспешно отвечает Петриченко и начинает крутить ручку телефонного аппарата.
Буря бушует в душе этих трех людей, буря, которой не видно на поверхности, которая разрушает и укрепляет, убивает и воскрешает сердца.
«Как хорошо, что прилетела Катерина Ксаверьевна, — думает Петриченко, думает и крутит ручку телефонного аппарата, — как хорошо, что она прилетела и что идет этот разговор под окном… «Молодой капитан… У молодого капитала тоже есть товарищи…» Боже мой, а где же они? Игорь Куценко попал в окружение, Мишу Романовича разорвала бомба, прямое попадание. Сема Любарский остался без ноги…»
— Петриченко, — слышится голос Савичева, — почему не отвечает Костецкий?
«Ты сидишь здесь у телефона, молодой, здоровый, с четырьмя звездочками на погонах, — слышит Петриченко в голосе Савичева, — а твои товарищи… С ними теперь никаким телефоном не свяжешься! Мой Володя будет летать на истребителе, за ним будут гоняться фашистские асы, а ты будешь крутить ручку телефона…»
Петриченко неистово крутит ручку, бледный, с закушенными до боли губами.