Эвакуатор - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Игорь! — робко донеслось с соседнего участка. — Я вижу, вы тут… в сарае…
— Мы тут, дядь-Коль! — радостно отозвался эвакуатор.
— Ты не посмотришь? Так уже зае… это… не могу чинить каждый раз! Погляди, может, там пробки или что…
— Я же говорил вам, дядь-Коль. Напряжение большое.
— А отрегулировать нельзя?
— Нельзя отрегулировать. Эта вещь так рассчитана, если меньше — не сработает.
— Екарный бабай, — печально сказал дядь Коль. — Это ж мне опять со светом ковыряться.
— Да с утра сделаете. Нам света много не надо. Лампа есть керосиновая.
— Давай, давай при керосиновой лампе! — прошептала Катька. — Ужасно люблю!
— Ну а я как буду? — жалобно спросил куркуль. — Мне телевизор посмотреть, у меня отопление опять же…
— Ладно, я сейчас зайду.
— Я с тобой, — проскулила Катька. — Я боюсь.
— Хорошо. Дядь Коль! Я с девушкой к вам иду!
— Конечно, конечно! Я чайку поставлю! — засуетился сосед.
— Да мы только что пили.
У соседа все было не в пример богаче, прочней и надежней. Чувствовался, так сказать, предприниматель средней руки. Катька не чувствовала к этой породе людей ни малейшей зависти, напротив — в них была некая надежность, трогательная готовность помочь ради лишней демонстрации своего могущества, но какая нам разница, из каких соображений нам помогают? Прочие-то просто готовы глотку перегрызть за то, что мы не такие; надо уметь ценить даже и снисходительность. Сосед охотно показывал свои нехитрые достижения: тут парник, тут лестница на второй этаж, тут вот, прошу любить и жаловать, роковое приспособление, из-за которого все… Он с фонариком провел Катьку по всему первому этажу, порезал колбасы, сыру, налил по стаканчику за знакомство, — Игорь как раз закончил возиться с проводкой, или с чем электрическим он там возился; зажегся свет, и сосед расцвел.
— Слушай, я бы там еще полчаса как минимум трахался бы с этой…
— Ладно, ладно. Кать, пошли.
— Да посиди ты, что ты, как я не знаю… Николай Игорич всегда заходил, когда попросить чего…
— Ну, то Николай Васильич. Спасибо, дядь Коль. Вы бы заземление поставили. Чес-слово, гораздо лучше будет. — Катька давно замечала, что с каждым новым человеком Игорь сильно меняет и лексику, и интонацию: сейчас он был простоват, хоть и без заискиванья.
— Да посидите, ладно! Я тут по неделям людей не вижу. Расскажите хоть, что и как.
— Да никак, дядь Коль. Бардак и есть бардак. Сматываться надо, если по-хорошему.
— А куда сматываться?
— Да куда хотите.
— Нет, я тут пересижу. В Тарасовке-то ничего не будет. Тут чрезвычайное положение без толку вводить. Над кем командовать? Над мышами?
— Как знаете.
— А вы как, поедете? Я бы был молодой — точно бы поехал.
— Да вы не старый, дядь Коль.
— Как не старый, пятьдесят шесть будет.
— Мы пока не решили. Может, и поедем.
— Далеко?
— Да как выйдет. Это ж не я решаю тоже.
— А… Ну понятно, понятно. Я с утра в Чехов затовариваться поеду, тебе не надо ничего?
— Да мы в Москву завтра.
— А. Ну, помни — если правда надумаешь продавать участок, то я всегда. И оформим быстро. — Он подмигнул. — Торг уместен.
— Да, если поедем — тогда без вариантов. Ну, спокойной ночи.
В доме он затопил печь, открыл ненадолго окно — сухая бабочка упала на пол, сырая ночь вползла в комнату, — дым быстро вытянуло, и ровное тепло медленно пошло заполнять дом. Дров было порядочно, хотя и сырые; у входа стоял целый бумажный мешок.
Катька набрала домашний — мобильник почти не брал, пришлось долго искать на участке место, ничем не лучше и не открытее прочих, на котором ловился хоть самый прерывистый сигнал.
— Сережа! — кричала она. — Я заночую, электричек нет! Да, у наших! Из «Офиса»! Уложи Подушу, почитай ей!
Реплик мужа почти не было слышно. Кажется, он соглашался.
— Сереж, я еле слышу тут! Я буду завтра с утра! Первой электричкой поеду!
Сквозь шум донеслось что-то про ГУМ.
— Что там? — орала Катька.
— Раз-ми-ни-ровали, — проскандировал Сережа.
— О Господи… Нашли кого-нибудь?
— Никого. Кавказцев высылают, — это было слышно отчетливо.
— Ну и черт с ними, они давно нарывались. Ладно, я с утра буду!
— Хорошо, — вяло сказал муж.
Катька вернулась в теплый дом. Улей и сад, повторяла она про себя, улей и сад. Вот он сад, запущенный, но милый, усадебный. Вот я в освещенном деревянном доме среди черного нежилого пространства. Вот мужчина, которого я люблю, половина моей души. Все для счастья, даже катастрофа, без которой я счастья не мыслю. И если бы не выбирать пятерых счастливцев, которых мне надлежит спасти, — я не ждала бы для себя ничего лучшего.
— Ну ладно, — сказал Игорь. — Ты почитай, я пойду там смажу кое-что. «Техники» полный шкаф, там фантастику печатали. Я через полчасика приду.
— Игорь, что там можно смазывать?
— То, что ты чуть не оторвала. Она же только с виду монолитная.
— А как ты в темноте?
— Милая, — сказал Игорь, высокомерно оборачиваясь в дверях, — я ее с завязанными глазами собрать-разобрать могу, как у вас в армии — автомат Калашникова. Ты имеешь дело со спецом третьей категории.
— А почему третьей?
— Потому что четвертая только у спасателей, — бросил он небрежно, взял фонарик и удалился в сарай, оставив Катьку в комнате.
Обстановки было мало — платяной шкаф, кровать, старая тумба с деревянной шкатулкой. Шкатулка вся потемнела, но на ней еще была различима инкрустация — виньетки, гибкие лилии, ранний модерн. Катька очень любила вещи этого времени, да и само время любила, хотя несколько стыдилась собственного дурновкусия: Тулуз-Лотрек, Бердслей… Для художника пристрастие к этому стилю было чем-то вроде дилетантской любви полуинтеллигентных девушек к серебряному веку, о котором они понятия не имели. Серебряный век был прежде всего эпохой махровой пошлятины, и Бердслей был пошлятина, но тут уж Катька ничего не могла с собой поделать. В конце концов, куда большим моветоном было превозносить Филонова или утверждать, что нет никого выше Ван Гога, вот там живопись, а все остальное литература. На их курсе в полиграфе были такие гении, пускатели пыли в глаза, — рисовали они, как правило, очень посредственно, но трудоустроились исправно, ибо умели себя подать. Катька понимала, что лазить в шкатулку нехорошо, — но ведь это, в конце концов, не игоревы вещи и не его дача; будь тут что-то секретное — он бы вряд ли оставил ее наедине с ними. Она бережно сняла тяжелую шкатулку с тумбы, поставила ее на пол около печки, уселась рядом и открыла.
Там могло быть что угодно — пожелтевшие лайковые перчатки, засушенный цветок, рукописная, в красном кожаном переплете книга, дающая полную власть над миром, — но шкатулка вековой давности была битком набита письмами позднесоветских времен. Это были хорошо сохранившиеся, не слишком затрепанные — их явно перечитывали нечасто — письма семидесятых и восьмидесятых годов, с советскими марками, не наклеенными, а так прямо и напечатанными на конвертах: спутники, рабочий и колхозница, день космонавтики, почта СССР. Некоторые конверты были без марок, со штампиками, — письма из армии. Много писали из республик — у Николая Медникова и его родни было страшное количество друзей, и было даже одно письмо из Венгрии — его получил старший сын Медникова, учась в шестом классе, от девочки из Будапешта, из школы номер семь, девятнадцатой по списку в своем классном журнале: она писала в Москву, в седьмую школу, в шестой класс, девятнадцатому по списку, которым и оказался Медников. Ничего о своей жизни она сообщить не могла, кроме того, что хочет иметь друга по переписке. Удивительное дело, все советские люди хотели иметь друга по переписке. Они писали очень много писем, подробных и совершенно бессодержательных. Нынешние люди тоже все время обменивались информацией — посылали ничуть не более осмысленные СМСки, главным мессиджем которых была сама способность послать СМСку, некая причастность к племени современных, мобильных людей, всегда досягаемых друг для друга, — но тут было нечто иное, и Катька не могла пока разобраться, в чем разница. Преобладали поздравления — люди семидесятых годов беспрерывно поздравляли друг друга, у них была для этого масса поводов, и первое мая, и первое сентября; один родственник был инвалид — кажется, полиомиелитный, в письмах он не сообщал о своем уродстве, — но писать ему было трудно, и он чертил линеечки. Эти поздравления, с линеечками, ничем по тексту не отличались: он всегда сообщал, что у него все в норме (слово «нормально», чересчур длинное, было для него, наверное, трудным). Дружный хор Медниковых поздравлял друг друга, и в этом хоре пищал одинокий инвалид: поздравляю, желаю вам здоровье, счастье, и чтобы все было как вы себе сами желаете. Все в норме! Еще один родственник, из Курска, все новогодние поздравления заканчивал фразой «А годы проходят — все лучшие годы!!», всегда с двумя восклицательными знаками; это был у него, должно быть, ритуал — написать эту фразу и пережить следующий год, — колдовство действовало до восемьдесят второго, и горько было видеть, как в каждой следующей открытке все больше дрожат буквы и все пышнее становятся росчерки, словно крича: худо, худо, все хуже! Катьке представился улыбающийся старик, его дрожащее лицо и дрожащий голос. Друзья из Киева — Чурилины, у которых Медниковы ежегодно гостили на Седьмое ноября, — излагали новости из жизни вовсе уже неведомых Люды, Оли, Гриши, Николая и Оксаны, — понять, в каких отношениях они находятся, было невозможно; правда, потом Оля с Николаем развелась и выпала из поля зрения киевских друзей, а Николай, погоревав, привел Клаву, хорошую женщину, хотя уже и с ребенком. Этот ребенок Саша пошел потом в армию, и почему-то тоже прислал одну открытку из Томска, куда теплолюбивого украинца заслали во времена пресловутой экстратерриториальности, — нельзя ведь было служить ближе, чем за шестьсот километров от дома, не то сбежишь, да и вообще мысли будут не об службе. Странно, что Саша, едва знакомый с Медниковыми, решил им вдруг в восемьдесят шестом году написать. Вероятно, ему совсем не с кем было переписываться, а может, очень одиноко было в Томске, так что он цеплялся за любую связь с прошлой жизнью; письмо было датировано пятнадцатым апреля, аккурат за неделю до того, как катастрофа опять и надолго стала постоянным фоном жизни. Чернобыль Катька уже немного помнила, — мать объяснила ей, что в Киеве и вокруг него воздух отравлен и что это как бомба; помнится, Катька даже обустроила подкроватное убежище, на случай, если и в Брянске случится подобное. Брянск потом считался частью чернобыльской зоны, но трехголовые одуванчики не выросли, только отец с матерью накупили красного вина — говорят, необходимо, — но передумали и пить не стали, отложили до Новогогода.