Достаточно ли мы умны, чтобы судить об уме животных? - Франс де Вааль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На первый взгляд, это напоминало обучение языку, но я не уверен, что такое объяснение правильно. Ирэн не утверждала, что Алексова речь сопоставима с нашим лингвистическим пониманием этого слова. Но, конечно, умение называть предметы – это существенная составляющая речи, и мы не должны забывать, что раньше лингвисты определяли язык как общение с помощью символов. Только когда выяснилось, что человекообразные обезьяны способны к подобному общению, пришлось поднять планку выше и внести уточнения, что язык должен обладать также синтаксисом и рекурсивностью. Овладение языком животными превратилось в важную проблему, вызывавшую пристальный интерес общественности. Получалось так, словно все вопросы относительно разума животных сводятся к подобию теста Тьюринга: можем ли мы, люди, поддерживать с ними осмысленный разговор? Речь представляет собой настолько характерное качество человека, что в XVIII в. французский епископ готов был крестить человекообразную обезьяну, если бы у нее обнаружилась способность говорить. Именно таким образом обстояло дело в науке в 1960–1970-х гг., что привело к попыткам разговаривать с дельфинами и множеством приматов. Однако ситуация резко изменилась, когда в 1979 г. американский психолог Херберт Террас опубликовал чрезвычайно скептическую статью об общении языком жестов с шимпанзе Нимом Шимпски, названным в честь американского лингвиста Ноама Хомски{131}.
Террас выяснил, что Ним – скучный собеседник. Большинство его высказываний были средством удовлетворения желаний (например, получить пищу), а не выражения мысли, впечатления или идеи. Удивление Терраса по этому поводу само по себе странно, учитывая его приверженность обучению методом проб и ошибок. Если мы не учим таким способом детей, то почему мы применяем его к шимпанзе? Ним тысячу раз получал вознаграждение за употребление языка жестов, так почему бы ему и дальше не зарабатывать призы таким способом? Он просто делал то, чему его научили. В результате этого проекта голоса за и против языка животных стали раздаваться все громче. В этой какофонии голос птицы многих сбивал с толку: в отличие от человекообразных обезьян, которые точно не умели говорить, Алекс четко произносил каждое слово. Это производило впечатление речи в большей степени, чем у любого другого животного, особенно если не принимать во внимание, что эта речь означала.
Выбор Ирэн пал на попугая жако не случайно – у доктора Дулиттла, героя серии детских книжек, был точно такой же попугай по имени Полинезия, который научил доброго доктора языку животных. Ирэн всегда увлекали подобные истории. Будучи ребенком, она подарила своему домашнему волнистому попугайчику полную коробку пуговиц, чтобы посмотреть, как он будет их раскладывать{132}. Работа Ирэн с Алексом возникла на основе ее детского увлечения птицами и их пристрастия к разноцветным предметам. Но прежде чем дальше обсуждать ее исследования, мне следует кратко остановиться на стремлении поговорить с животными – стремлении, которое часто возникает у ученых, занимающихся познавательными способностями животных, так как считается, что между языком и познанием существует тесная связь.
Как ни странно, подобное желание меня никогда не посещало. Я не жду, что мои животные расскажут о себе, и, придерживаясь скорее позиции Витгенштейна, сомневаюсь, что подобные сведения могут многое прояснить. При всем уважении к моим коллегам, я не уверен, что наш язык говорит о том, что происходит в наших головах. Меня окружают ученые, которые изучают представителей нашего собственного вида, снабжая их вопросниками. Они доверяют полученным ответам, утверждая, что у них есть способы проверки их достоверности. Но откуда нам известно, что люди говорят о себе именно то, что отражает их истинные чувства и побуждения?
Это может быть верно по отношению к простым вещам, свободным от моральной оценки («Какую музыку вы любите?»). Однако практически бесполезно расспрашивать людей об их интимной жизни, предпочтениях в пище или отношении к окружающим («Вам нравится работать с таким-то?»). Очень просто придумать задним числом оправдания собственному поведению, промолчать о сексуальных привычках, преуменьшить излишества в пище и выпивке, представив себя в более выгодном свете, чем есть на самом деле. Никто не станет признаваться в садистских наклонностях, скупости или собственном ничтожестве. Люди постоянно лгут, так почему они должны перестать делать это в присутствии психолога, который записывает каждое их слово? В одном исследовании студентки колледжа упоминали о большем количестве сексуальных партнеров, когда их проверяли на детекторе лжи, чем без него, тем самым показывая, что раньше они говорили неправду{133}. На самом деле я испытываю облегчение от работы с существами, не способными разговаривать. Мне не приходиться беспокоиться о том, правду они говорят или нет. Вместо того чтобы спрашивать, как часто они занимаются сексом, я просто подсчитываю количество подобных событий. Поэтому в общении с животными я вполне доволен своим положением наблюдателя.
Теперь, когда я размышляю об этом, мое недоверие к языку усиливается, потому что я также сомневаюсь в его роли в мыслительном процессе. Я не уверен, что думаю с помощью слов, и я никогда не слышал никакого внутреннего голоса. Однажды на конференции, посвященной когнитивной эволюции, мои сомнения вызывали некоторое взаимонепонимание с коллегами, которые ссылались на внутренний голос, подсказывавший им, что правильно, а что нет. Прошу прощения, сказал я, но я не слышу ничего подобного. Значит ли это, что я – человек без сознания или, следуя известному высказыванию о самой себе американского эксперта по животным Темпл Грэндин, думаю картинками? Более того, о каком языке идет речь? Притом что я говорю на двух языках дома и на третьем – на работе, мое мышление должно быть очень сумбурным. Однако до сих пор мне неизвестно никаких доказательств того, что язык служит основой мышления, кроме всеобщей в этом уверенности. В 1973 г. в своем послании к Американской философской ассоциации с говорящим названием «Бездумные твари» ее президент Норманн Малкольм заявил: «Между языком и мыслью существует тесная взаимосвязь, поэтому глупо предполагать, что люди могут не иметь мыслей, как и то, что животные способны мыслить»{134}.
Поскольку мы постоянно облекаем мысли и чувства в слова, нам простительно приписывать этому какую-то роль, но разве не удивительно, как часто мы не можем подыскать подходящие слова? Это не означает, что мы не знаем своих мыслей и чувств, нам просто трудно облечь их в словесную форму. Все это было бы совершенно несущественно, если бы мысли и чувства изначально имели лингвистическую природу. В последнем случае нам следовало бы ожидать водопадов слов! В настоящее время общепринята точка зрения, что язык помогает размышлять, обеспечивая человека категориями и концепциями, но сам по себе не служит материалом мышления. В действительности мы не нуждаемся в языке для того, чтобы думать. Швейцарский первопроходец когнитивного развития Жан
Пиаже, очевидно, не был готов отрицать способность мыслить у детей, еще не умеющих говорить, поэтому признал, что познание не зависит от языка. Точно так же обстоит дело с животными. Главный архитектор современной теории сознания Джерри Фодор сформулировал это следующим образом: «Очевидное (и я думаю, достаточное) опровержение идеи, что естественные языки служат средством мышления, – существование не обладающих языком организмов, которые мыслят»{135}.
Какая ирония: мы прошли весь путь от отсутствия языка как аргумента против наличия мышления у других видов до очевидной способности мыслить у лишенных языка существ в качестве довода против необходимости языка. Я не имею ничего против такого поворота событий, но это произошло во многом благодаря лингвистическим исследованиям на таких животных, как Алекс: не потому, что эти исследования показали возможности языка как такового, а потому, что они перевели мышление животных в понятный нам формат. Мы видели попугая, который отвечал на вопросы и отчетливо произносил названия предметов. Ему протягивали поднос со множеством предметов всех цветов радуги, сделанных из шерсти, дерева и пластмассы, и предлагали взять их клювом и попробовать языком. Затем предметы возвращали на поднос и спрашивали, из чего сделан синий объект с двумя углами. Правильно отвечая «шерсть», попугай сопоставлял свое представление о цвете, форме и материале со своим воспоминанием о том, каков этот предмет на ощупь. В другом опыте попугаю показывали два ключа, один из которых был сделан из зеленой пластмассы, а другой – из металла, и задавали вопрос: «В чем различие?» Попугай отвечал: «Цвет». Его спрашивали: «Какой больше?» Он отвечал: «Зеленый»{136}.