Демонтаж - Арен Владимирович Ванян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остаток дня Сако просидел за рабочим столом, не выходя из комнаты. Подливал себе вина, возвращался мыслями к прошедшим событиям. Его взгляд упал на фотографию Петро. «И ты теперь замолчал», – сказал он другу, смотревшему с фотографии. Сако внезапно подумал, что вскоре ему придется поставить рядом такую же фотографию Рубо. Он невидящим взглядом смотрел на стол, на свою руку, на стакан с вином. «А если они в самом деле заведут уголовные дела… – Сако схватился за голову. – Что мне делать, Господи, как мне поступить?» Никаких высокопарных рассуждений об искусстве больше не было. Все, на что его мозг был способен, – биться над поиском выхода из клетки, куда Сако загнал себя сам. «Кто знает, доберутся до меня или нет? – гадал он. – А Седа? А дети?» Приоткрылся темный пыльный чердак его души, откуда выползло наружу задавленное воспоминание о том, как он испугался, когда друзья, все поголовно, собрались на карабахский фронт. Все как один гордо говорили: «Наш долг – защитить родину. Мы не можем иначе». Петро ходил с национальным флагом по улицам, стоял на очередном митинге рядом с будущим президентом и разглагольствовал о том, что это зов национальной совести, что родина важнее истины. Позже, когда война стала неизбежной, он спросил Сако, пойдет ли тот на фронт. Сако моментально ответил: «Как я оставлю беременную Седу?» Он не допускал и мысли о своем участии в назревавшей бойне. Петро принял ответ молча. Опустил веки, медленно кивнул. «Ты имеешь на это право», – сказал он. Но Сако видел, что Петро недоволен его ответом, что считает его трусом. Незадолго до отправки на передовую Петро и Рубо зашли к нему в гости, и Петро, уже подвыпивший, заговорил о причинах, побудивших его пойти на войну. Он часто говорил об этом, может, потому, что до последнего сомневался, правильно ли поступает. Он сказал, что мужчина не может не воевать, потому что война – это не насилие, а нечто большее – то, благодаря чему юноша обретает мужскую душу. Как ребенку необходимо молоко матери, чтобы окрепнуть, так мужчине надо увидеть лик смерти, чтобы обрести славу. Иначе он рискует не повзрослеть, так и остаться недочеловеком. Седа, обожавшая напыщенные речи Петро, метнула взгляд на Рубо, развалившегося с бутылкой пива. «А ты, Рембо, тоже геройствовать собрался?» Рубо был скромнее. «Как минимум, – ответил он, постукивая пальцем по бутылке, – присмотрю за нашим Громкоговорителем». Седу посмешил его ответ. В мае, в полные надежд дни, когда война уже близилась к концу, они узнали о смерти Петро, и Седа подвела итог: «Бедный парень. Читал себе книги и вдруг пустился на подвиги». А Рубо прибавил: «Он был политиком, а не воином. Не угадал с призванием». Сако вернулся в настоящее. «А я? – спросил он, прижимая руку к виску. – В чем мое призвание?» Прошлое уже не имело значения, так, пустые вопросы, да и кому нужны ответы на них – теперь, когда война позади? «Да, – проговорил он, – не имеет значения. Тогда надо было думать. Теперь поздно. Нет оправданий. Важно лишь, что так и не пошел. Может, трусость. А может, безразличие. Очень может быть, что мне в самом деле наплевать». Сако хмыкнул. Мысль ему понравилась. Проблеснула в ней некая истина. «Наплевать на родину, на войну. На тех, кто умер на фронте. Кто погиб там. Плевать на их могилы. Насрать на вас. Да. Ненавижу вас. Да. Да». Сако провел рукой по волосам. Снова глотнул вина. И добавил вполголоса: «Я просто жить хочу. Вот и всё». Неприятные воспоминания свернулись в комочек и уползли обратно на темный чердак души, остался только легкий страх за свое благополучие. «Еще успею сходить к мечети, – подумал он. – А сегодня покончу с другим делом. От греха подальше». Другим делом был проект. Вот с чем пора разобраться, раз и навсегда. «Неужто прямо покончишь?» – прозвучал в голове голос, и тут же – страх был хитрее, чем Сако думал, – вспомнился Манвел. «Я обмерз, я умирал, – говорил он, – я был уверен, что не переживу ту ночь, и тогда сел писать, писал до утра, до рассвета, до проблеска солнца, и выжил, выжил благодаря искусству, голодный, обмерзший, замотанный в поношенные тряпки, я выжил благодаря словам, которые изливались из моей души на бумагу. Слово спасло мне жизнь». Сако подлил вина в бокал. Его передернуло от ненависти к Манвелу. Он ненавидел его за бахвальство, за самоуверенность, за то, что он, Сако, не испытывал ничего подобного. Искусство не протягивало ему руку помощи, когда он утопал. Сейчас, в эту минуту, когда рушится его мир, когда он валится в яму с дерьмом, как искусство ему поможет? «Никак, – ответил он себе и прошипел, еле слышно: – Покончу с этим всем навсегда». Сако допил залпом вино, вставая, уронил стул, подобрал с пола тубус, взял пачку сигарет со спичками и вышел из дома, не заперев за собой дверь и не сказав ничего домашним. Уже стемнело. Во дворе никого не было, на улицах стояла гробовая тишина. Только на небе еще горел алым цветом закат. Но Сако не замечал его. На его лице читалось напряженное ожидание, мысли роились: Рубо, Нина, Седа; долг, призвание, конец; ненависть, ненависть, ненависть. Он добрел до мусорной свалки в конце улицы. Запах гнили ударил в нос. Прекрасный запах. Сако порылся в кармане куртки, вытащил сигарету. Чиркнул спичкой, судорожно закурил. Бросил спичку в мусорный бак. Поднялась струйка дыма. «К чертовой матери», – сказал он и вытащил из тубуса рулоны с чертежами, зажег еще одну спичку и поджег бумаги. Вспыхнуло яркое пламя. «В огне отчаяния сжечь все соблазны…» – подумал он с ухмылкой, пока огонь в его руках выхватывал из мрака пустынную улицу. «Да, сжечь», – повторил он и бросил горевшие рулоны в мусорный бак. Из него мигом высунулись языки пламени. Сако отступил на шаг и склонил голову. Его взгляд упал на белый камешек. Он наклонился и коснулся камня указательным пальцем. «Какое у тебя имя?» – спросил он у белого камня, и тут же мелькнула в уме оскаленная улыбка мальчишки. «Безвольный трус – вот твое имя», – процедил Сако, медленно поднялся с камнем в ладони и бросил его в огонь. На Сако навалилась усталось. Ему хотелось упасть на колени от слабости, пасть перед огнем. Пламя пожирало его усилия, веру, призвание. Пусть от всех его надежд останется только пепел.
С конца сентября их дом погрузился в тоску.
Седа все чаще отсутствовала. По ходатайству профессора Тер-Матевосяна ее приняли на полставки в университет в качестве его ассистентки; теперь все ее мысли были сосредоточены на диссертации о Байроне. Сако, стараясь не мешать жене, взял на себя домашние заботы и занятия с Амбо; по вечерам он заглядывал в спальную комнату и с горечью смотрел на стол, за которым теперь работала Седа.
Нина тоже тосковала. Сентябрьским утром она сидела на бортике ванны, зажав руки между колен и уставившись в кафельный пол. Вспоминала слова деревенских старух о месяце, когда сомнения отпадают. «В июле, то есть в середине июля, то есть полмесяца, – со страхом подсчитывала она. – И еще август, да, а теперь сентябрь, уже конец сентября, то есть два, а то и два с половиной месяца, уже точно». Нина приложила руку к животу – и тотчас отдернула ее. Нет. Ее била дрожь. Нет. Она знала, что если месячные не начались во второй раз, то сомнений нет. «Последние дни августа… Как поняла – понеслась к нему. Надеялась на сочувствие. А он сбежал. А я просто хотела поддержки». Нина уставилась в зеркало и с детской непосредственностью произнесла: «Мне крышка».
С того дня она без конца думала, как избежать катастрофы. Особенно худо было по ночам, когда душа беспомощнее всего, когда нет ни забот, ни дел, ни праздного скольжения мыслей по поверхности мира, когда есть только ты и ночь. В такие часы страх сильнее вонзался в нее. Но Нина не позволяла вырваться из сердца крику о помощи. Уверяла себя, что справится сама, не накладывая позорную печать на брата. А затем наступил октябрь, и у нее уже не было