Возвращение в Москву - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вошел в город, тяжко работал ради пропитания, терпел лишения, но освоился, стал водоношей и считался слегка придурковатым, поскольку часто и самозабвенно, вызывая насмешки, глядел в сосуд с водой на свое отражение. Жил-поживал то терпимо, то худо, но однажды, уже на закате лет, то ли по прихоти, то ли по стечению обстоятельств он оказался в пустыне. От палящего солнца ему стало дурно, и он понял, что приходит его срок. И тут, теряя сознание, он вспомнил, что он не кто иной, как царь египетский. Он поднял лицо из воды, и оказалось, что он в своем дворце, стоит над ступой, и с бороды его на дорогие одежды течет вода. А мага будто и не бывало. Исчез. Маги исчезают, когда их посещает уверенность в том, что быть им казненным за свои проделки.
– Ты надеешься, папа, что Риткин «маг» слиняет и она вернется к нам, раз ходит как в воду опущенная?
– Ты у меня самая умная девочка! Вряд ли все будет именно так, мы не в сказке все-таки, но, тешу себя надеждой, что-то подобное обязано случиться. У Маргариты, конечно, мозговые извилины сейчас однонаправлены, однако я заметил, что она становится критична, того и гляди назовет своего… этого… «мага», так сказать, старым дураком. То, что мы наблюдаем, называется кризисом, дети и Леночка. А вот что бы я предложил вам сейчас по хорошей погоде, так это вылезти куда-нибудь в парк. Я, пожалуй, вызову машину, и поедем. Да в тот же парк Горького, что ли, а? Мороженое есть в демократической среде – давно не испытанное развлечение, на качели-карусели прокатиться… Есть там карусель-то?
– А как же твоя мигрень? А изжога? А твоя подагра, Микуша? – всполошилась Елена Львовна.
– Приступ почти прошел. Трость возьму. И на карусель (естественно, без меня, молодые люди), чтобы навсегда забыть о всяких там привидениях, о всяких там оживших покойниках, Акишах-нагоходцах и прочей нечисти.
«Лабиринтиада»… Кое-кто уверен, что было такое третье великое произведение Гомера, если, конечно, сам Гомер когда-то был. Кому-то все хочется, чтобы не было такой персоны, точно так же, как не желается персонифицировать Господа или дьявола, чьи деяния слишком велики и непостижимы для нас, убогих, в масштабах одной персоны. А ведь когда-то люди легко допускали, что великие основы бытия созидали личности, не страшась необозримости Вселенной. Но позднее люди измельчали душою, излукавились в трусости своей, а Господь и дьявол в их глазах потеряли лицо, развоплотились и канули один в небеса, второй в геенну…
Да, так вот – «Лабиринтиада», чуть не забыл, о чем начал. Почему «Лабиринтиада» не сохранилась, передаваемая изустно, как «Илиада» и «Одиссея»? Неудача автора? Или, как часто бывало в истории, жречество сделало все, чтобы опасное для мира прозрение, которое посетило гениального слепца, казнить умолчанием? Что он прознал и поведал о критских тайнах, о лабиринте междумирья? О чем прозрение? Вот теперь только и гадать! Самое, распротак твою, время! Раньше никак нельзя было!
…Был в Москве в конце царствования Ивана Грозного такой слепой юродивый страннорожденный Акиша-нагоходец, вроде бы отрок, совсем молоденький, но на самом деле кто же их, юродивых, разберет. Зачем им возраст? Акиша жил в запутанных, что критский лабиринт, только еще более обширных московских подземельях, наверх выбирался пророчествовать за пропитание. Пророчил невнятно, косноязычен был весьма, но кое-что уловили москвичи, и пошел слух крутиться, а где слух, там смута. И многих казнили, спасибо Акише. Акиша-то бубнил, что царь Иван не царь, а черт, такой грешный, что даже в аду ему места не нашлось, и отправили его повелением хозяина преисподней в ссылку в Московию, где таким чертям как раз место. Акише, понятно, недолго пришлось трепать языком, его по-тихому удавили и сбросили в речку Неглинную. Но тайна-то его рождения была связана с одной из мерзких выходок Иоанна Васильевича, и, вероятно, так хитро и накрепко связана, что царь вскорости помер, и смерть его была страшна. Воистину, словно грешный черт помирал.
А родился Акиша вот как. Царь Иоанн Васильевич в минуту мрачного веселья отослал монахам в одну неназванную в предании обитель серебряную чашу итальянской чеканки с изображением веселящихся обнаженных дев. Изображение было весьма искусным и натуралистическим, и нашлись монахи из молодых, которые хотя и оскорбились царской посылкою, но не устояли перед соблазном и осквернили чашу похотным исторжением. Исторгнутое было в стыде и раскаянии выплеснуто за порог, а густой, как кисель, выплеск, смешавшись с пылью, принял очертания лежащего ничком человечка. На этом самом месте поутру обнаружили уродливого младенца-мальчика, слепого то ли от рождения, то ли от того, что исплакал он свои зеницы. Мальчика не решились отдать ни в сиротский дом, ни (что уж совсем грешно) к скоморохам. Посчитали младенца Божьей карой нечестивцам, окрестили Акинтием и вырастили при монастыре. Но был Акинтий нелюбим, так как не может быть любим живой укор. Достигнув отроческих лет, Акинтий ушел из монастыря или же был выставлен. Находил он приют в каменных пустотах, поскольку камень напоминал ему монастырские стены, единственное жилье, которое он знал. Одежда его жалкая в конце концов истлела, и ходил он наг и бос, не зная стыда, так как всегда был незряч и не постиг уродства и соблазна обнаженного тела. В блужданиях своих он совсем съехал с ума и болтал безобразное, и доболтался…
Я тоже доболтаюсь, добьюсь своего. Найдет кто-нибудь мои записки и упечет в дом скорби, где будут меня лечить дурманящими вливаниями и электрошоком от меланхолии и ностальгии, от изъязвления души и расщепления сознания. В пустынь! А-а, разве найдешь теперь пустынь? Дорогое это удовольствие нынче и немногим доступно. Мне скажут: с жиру сумасшедствуете, господин Фиолетофф! Другим не в пример хуже. Или скажут: не только вам, Матвей Ионович, всем плохо.
Это, я так понимаю, в некотором роде равенство, когда плохо всем. Равенство в убожестве, что ненавижу. Равенство, которое делает людей самодовольными идиотами, равенство, которое не позволяет использовать редких судьбою ниспосланных шансов и устроиться получше. Родина там, где хорошо. Но…
Но это я так раньше думал в мнимой своей самодостаточности, в сладчайшей иллюзии самореализации. А на самом-то деле… На самом-то деле оказывается, что для нас, что для растений, все дело в географии, что есть вот географическая точка, где ты родился – вырос из семечка, точка, с присущим ей атмосферным давлением, силой тяготения и не менее важной силой отторжения, с неповторимыми магнитными завихрениями и рисунком созвездий, с особого плетения связями меж людьми, идущими от сердец. И если связи рвутся, если такая точка становится вдруг центром катаклизма и перестает существовать, а ты, хитрожопый, выжил, то до Великого Суда воспоминания станут твоим главным физиологическим отправлением, до Великого Суда ты будешь страдать фантомной болью.
А до поры, до трубного гласа, ищи себя на стороне, врастай, как сказано, своим прошлым в чужое настоящее, укореняйся больным побегом, питайся чужим, равнодушным к тебе солнцем и безвкусной водой. А вода нейдет впрок, капилляры сжимаются от страха и тоски, и ты чахнешь, бесплодный, проклиная обманщицу Фортуну. И приходишь к пониманию того, что есть на самом деле жизнь. А жизнь, как определено Мудрейшим, есть рябь сознания и приумножение скорби бытия. А жизнь, как сказано, есть суета во имя суеты. И нет чтобы мыслить, нет чтобы приумножать знания за книгою, нет чтобы блистательно, феерично фантазировать или молиться истово, глядя в небеса, так приходится покупать новые штаны, поскольку в нагоходцы не гожусь, поскольку старые с трудом застегиваю, ибо вдруг дороден стал. Воистину так и трижды аминь.
* * *Михаил Муратович совсем немного и несколько картинно прихрамывал и опирался на трость. Со своей лакированной тростью красного дерева в серебряных инкрустациях, со своими холеными бакенбардами и английской обувью, он непостижимым образом вписывался в торжественно-парадное начало парка. Вернее, не вписывался, а придавал окружению свой собственный характер. И все вокруг, казалось, начинало картинно прихрамывать и силилось отрастить бакенбарды.
Елена Львовна, в пестрых шелках, не прикрывающих округлых коленей, в лаковых широконосых туфлях на толстеньких каблучках дивно смотрелась рядом с вальяжным мужем. Запах дорогих ее духов самоуверенно перебивал аромат чуть распустившейся ранней сирени. Они шли под руку вдоль пруда, отражающего весенние сумерки, на них обращали внимание, и Михаил Муратович, словно актер на сцене, будто бы не замечая публики, не мог не резонерствовать.
Обогнув пруд, двинулись по Центральной аллее, и надутая, досадующая на отца Юлька потянула Юру на боковую дорожку.
– Мама, – довольно громко крикнула она, чтобы вывести Елену Львовну из транса, в который та частенько впадала в последние годы, когда Михаил Муратович начинал «вещать», – мы пойдем к набережной, в Нескучный. Там, говорят, размыло берег – интересно посмотреть. Если вы с папой действительно намерены есть мороженое, то продают его вон там. Видишь голубой ящик и зонт? А мы с Юркой уже не маленькие, и у нас свои развлечения.