История одного крестьянина. Том 2 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Статья 2-я. Гарнизон выйдет из крепости на почетных условиях, с оружием, имуществом и личными вещами, а также провиантом на дорогу. Гарнизон обязуется в течение года не участвовать в военных действиях против армий союзников.
Статья 3-я. Генералы и офицеры, военные комиссары, начальники и чиновники различных административных служб и вообще все французские граждане берут с собой своих лошадей, кареты и имущество».
И так далее, вплоть до статьи 14-й. Условия капитуляции предусматривали все: обмен денег, выпущенных во время осады; перевозку больных и раненых по воде от Меца до Тионвиля; этапы продвижения от Майнца до наших границ; занятие фортов по мере того, как наши войска будут их покидать; сдачу оружия, боевых припасов и крепостей; назначение комиссаров для передачи складов, — словом, все до мельчайших подробностей.
Чтение продолжалось добрых полчаса и, когда люди поняли, что все оговорено, что мы сможем покинуть крепость на почетных условиях и нам разрешат вынести знамена, оружие и имущество, все успокоились и стали радоваться тому, что скоро будут дома. На это уже давно никто не надеялся, и каждый в утешение себе говорил:
«Ну вот и конец. Начальство довольно, чего женам-то ершиться! Пришли мы сюда с пустыми руками, с пустыми руками и уходим. Худо не нам, а беднягам здешним жителям: церкви у них разрушены, склады и дома — тоже. А мы скоро увидим Францию, услышим французскую речь, узнаем, как идут дела в республике. Чего же еще желать?»
Так каждый урезонивал себя, и все же, когда два дня спустя нам пришлось расставаться с этими древними обгорелыми стенами, с местами, которые за последние четыре месяца видели столько боев, где было столько выстрадано, где под развалинами осталось столько погребенных товарищей, — сердце разрывалось от горя. А было это 25 июля 1793 года, около полудня, когда на плацу умолкла барабанная дробь, и полковники, а вслед за ними майоры скомандовали:
— Батальоны, направо по одному, ускоренным шагом — марш!
И мы пошли по старинным улицам, мимо тысяч несчастных, которые с порога своих домов смотрели на нас, — девушки плакали, мужчины в глубине души проклинали нас, а члены клуба доктора Гофмана содрогались от сознания, что мы покидаем их, ибо они понимали, что скоро им придется поплатиться за все это жизнью, — словом, то было ужасное зрелище.
Впереди шел эскадрон прусских драгун, за ним — все остальные: национальные волонтеры, федераты из всех провинций, обросшие бородой шестимесячной давности, в обтрепанных треуголках, в касках из смазной кожи, оборванные, но гордые, с ружьем на плече.
Хоть из нас еще и не составили полубригады, а выглядели мы уже одинаково — равно оборванные, тощие и храбрые. За нами шел бывший Сентонжский полк, еще в белых мундирах, затем лангедокские конные стрелки, а за ними — остальные.
Когда мы проходили через прусский лагерь, в конно-стрелковом вдруг заиграли «Марсельезу». Все дружно подхватили песню, и тысячи любопытных, которые сбежались поглазеть на наше унижение и стояли вдоль дороги — горожане и крестьяне, обозленные на революцию, священники, французские эмигранты, нацепившие прусскую кокарду, знатные господа со своими дамами в открытых колясках, принцы верхом на лошадях, — словом, все аристократы, которые явились посмотреть на выходящих из осажденного Майнца солдат, как идут в театр смотреть комедию, — все они, услышав наше пение и увидев наши лица, помертвели. Наверно, они подумали:
«Хорошо, что мы приняли их условия капитуляции, а то пришлось бы воевать с ними, пока бы всех их не уничтожили».
Вот как уходили из Майнца наши войска. Уходили не побитые, не униженные, а смелые люди, согласившиеся капитулировать, потому что это было к нашей выгоде, потому что мы надеялись еще взять свое. Во всякой сделке благоразумный человек всегда соблюдает свой интерес: он либо принимает условия, либо отказывается, вот и мы согласились пойти на капитуляцию, потому что видели в этом выгоду для себя.
Когда мы миновали редуты, траншеи, опустошенные деревни и перед нами открылись зеленые поля, виноградники, леса, большая белая дорога, окаймленная деревьями, домики с красными крышами, — все наши беды были мигом забыты; стало привольнее дышать, офицеры весело скомандовали:
— Вольно!
Как все сразу переменилось! До конца жизни буду помнить, с каким чувством шагал я домой, с вещевым мешком за спиной и с ружьем на плече. Что нам было теперь до всего остального? Никто об этом не думал; лишь порой, глядя на шагавших рядом старых товарищей по оружию, почерневших от загара, с заострившимся носом, похожих на ворон после долгой голодной зимы, с лихорадочно блестевшими глазами, в отрепьях, в рваных сапогах, из которых торчали пальцы, хотелось воскликнуть:
«Какое счастье, что мы все-таки возвращаемся!.. А наши — до чего же они удивятся, когда увидят нас такими!.. Еще, того и гляди, вздумают на руках пронести по улицам!..»
Все мы думали, что муниципалитеты в полном составе выйдут нам навстречу, что деревни станут оспаривать друг у друга право чествовать нас, будут кричать:
«Да здравствуют защитники Майнца!»
И вот мы вдвое увеличивали переходы, чтобы поскорее добраться до родных краев, к тому же всех возмущало то, что прусские драгуны сопровождают нас, будто пленных, — словом, за неполных четыре дня вся дивизия генерала Дюбайе прошла через Альзей, Кайзерслаутерн и Гомбург и очутилась под Саарбрюккеном.
Естественно, жители разоренных нами мест не очень-то были нам рады: фунт масла стоил флорин, фунт мяса — тридцать шесть крейцеров и остальное в том же духе; мы все у них подъели, поэтому немцы не могли нас любить, но нам казалось, что во Франции дело будет обстоять иначе.
По дороге, на каждом привале мы узнавали о настроениях крестьян и горожан. Многое из услышанного удивило нас. Само собой, нам очень хотелось знать, что происходит в стране. В Кютцеле из слов бургомистра, явившегося наблюдать за распределением провианта, я узнал; что Вандея охвачена восстанием; немного дальше я узнал, что Марата убила какая-то женщина[49] но еще большее удивление вызвали у меня рассказы одного гомбургского горожанина, у которого мы остановились на ночлег, — человек этот со всей уверенностью утверждал, что жирондисты бежали. Слухи эти передавались из уст в уста: то, что узнавал один, становилось достоянием всех. Никто не мог поверить предательству Дюмурье, которое произошло три месяца тому назад.
Чем ближе мы подходили к Саарбрюккену, тем больше мучила меня мысль о том, что я буду так близко от Пфальцбурга и не увижу дорогих моему сердцу людей. Не мне одному эта мысль не давала покоя, но я был знаком с нашим командиром Жорди, который знал, что я тот, кого выбрал себе в зятья Шовель, народный депутат в Конвенте, и вот на четвертый день пути, во время привала, я осмелел и попросил разрешения отлучиться на сорок восемь часов. Жорди сидел на лошади выпрямившись, в сбитой на затылок треуголке с красным плюмажем, из-под которого виднелась толстая черная коса; он искоса поглядел на меня и стиснул зубы, — ему ведь тоже не меньше моего хотелось побывать дома; заметив это, я с дрожью подумал, что вот сейчас он скажет мне:
«Никак невозможно!..»
Но он улыбнулся и спросил:
— Что, захотелось поцеловать Маргариту?
— Да, господин командир, и отца тоже.
— Само собой, — сказал он и, посмотрев вокруг, не слышит ли нас кто, продолжал: — Ну, так слушай: как прибудем в Саарбрюккен, зайдешь ко мне, и я дам тебе письменное разрешение отлучиться на сорок восемь часов. Только никому ни слова! Уйдешь этой же ночью, потому что если кто-нибудь узнает — весь батальон удерет домой через лес. Ты меня слышал? А теперь возвращайся в строй и молчи!
Он мог и не предупреждать меня об этом: я отлично знал, что уцелевшие триста двадцать пять солдат нашего батальона вообще перестанут подчиняться, если узнают, что к одним относятся так, а к другим — иначе. Это было несправедливо, но, по правде сказать, я на это плевал.
Жорди сдержал слово. В харчевне «Большой олень» он дал мне разрешение отлучиться на сорок восемь часов; более ста пятидесяти человек приходили к нему за таким разрешением, но он сказал, что никого не пустит. Саарбрюккен был последним немецким городом на нашем пути; оставалось только перейти через мост — и я во Франции; в тот же вечер, в девять часов, я ушел, предупредив одного только Жан-Батиста Сома.
Итак, получив увольнительную, я двинулся в путь, — ружье и патронташ я оставил со своими пожитками. Хотя с утра мы сделали семь лье, я все-таки добрался за ночь до Фенегранжа. Ах, молодость! Каким человек может быть мужественным, когда ему двадцать лет, и он влюблен! Как стремителен шаг, какой радостной кажется жизнь, сколько всяких мыслей теснится в голове, как мы умиляемся, плачем и смеемся! Стоит вспомнить ту пору — и вот я снова шагаю по большой белой дороге вдоль реки Саар, сабля привязана к ранцу, видавшая виды треуголка съехала набок, ноги стянуты гетрами. Я мчусь — и вижу Маргариту, которая дожидается меня, старика отца, дядюшку Жана и всех остальных. У меня словно выросли крылья. Боже милостивый, ведь и в самом доле я был таким в 93-м году!