«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - Владимир Костицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй эпизод – встреча с твоим крестным. Это было в конце марта, когда солнце стало согревать так, что на главных улицах снег быстро исчез. Мы с тобой, а тебе к этому времени стало легче, пошли на Кузнецкий мост за покупками, и там встретили Сергея Алексеевича Р[аппепорт], которому ты представила меня как своего жениха. Он взглянул на меня критически и оценивающе и затем сказал: «А я о вас уже слышал. Так это вас Юлечка выбрала? Понимаете ли вы, какой вы счастливец?»
Я взглянул на тебя, на твое милое, весеннее, оживленное личико, и вдруг понял навсегда, что твоя избалованность, требовательность, все, чем тебя наградило воспитание в богатой семье, все это – преходящая труха, что ты – счастье, пришедшее ко мне неожиданно и незаслуженно, и что я должен тебя беречь, чтобы из-за меня твои глаза никогда не плакали, чтобы по моей вине к тебе не приходило самое маленькое огорчение и чтобы во все моменты, счастливые или тяжелые, нашей жизни я всегда был около тебя. Я слишком хорошо знал, насколько все преходяще и что нужно стараться именно в этой жизни дать своим близким максимум радости. И в тот момент я понял, что и ты, может быть, не совсем в этой форме, думаешь так же, как и я.[242]
К апрелю 1919 года стали выясняться мои университетские дела. Совет факультета избрал меня преподавателем по кафедре чистой математики, но, прежде чем приступить к чтению лекций, нужно было еще утверждение в должности Народным комиссариатом просвещения. Пришло и это утверждение. Я не медлил и с начала мая стал читать мой первый университетский курс по теории специальных функций. Слушателей у меня было немного, но они были толковые и постоянные, в числе их – и С. С. Ковнер. Я помню, с каким чувством присутствовал в первый раз на факультетском собрании и с каким уважением смотрел на моих коллег, и нужно сказать, что они заслуживали уважение.
С тех пор я перевидал много научных учреждений и научных деятелей в России и за границей. До моего вступления в преподавательский состав университета у меня бывало много раз критическое отношение к русской науке и русским ученым. В русских газетах и журналах часто утверждали, что русские диссертации списаны с немецких учебников, что профессора, достигнув положения, перестают вести научную работу, что многое делается в угоду власти. Этим согрешил и Михаил Николаевич Покровский в статье о русских университетах в одном из заграничных социал-демократических изданий. Мои грехи зависели, главным образом, от того, что я учился в Сорбонне в самое блестящее время, слушал лекции Poincaré, Picard, Darboux, ученых с мировой репутацией; слушал и многих иностранных гостей, приезжавших в Париж и никогда не доезжавших до Москвы: Lorentz, Arrhenius, Volterra, Mittag-Leffler и т. д. Это ослепляло, и Москва, конечно, была более «провинциальна».
Но со времени моего возвращения в Россию я знакомился с русской наукой и с русскими учеными, сравнивал, и у меня получалась совершенно иная картина. Я убеждался, что, например, наши механики Жуковский и Чаплыгин намного выше их парижских коллег, что работы Ляпунова глубже и точнее работ Poincaré на те же темы, что московская школа по теории функций с Егоровым, Лузиным, Приваловым и Хинчиным не ниже парижской и, во всяком случае, живее и активнее, что наши астрономы и в Пулково, и в Москве и даже в Ташкенте делают гораздо больше интересной работы, чем все вместе взятые обсерватории некоторых стран Западной Европы. Поэтому, очутившись рядом с геологом Павловым, сравнительным анатомом Мензбиром, зоологом Северцовым, астрономом Стратоновым и моими дорогими математическими учителями-друзьями, я чувствовал, что в моей жизни наступает перелом.
Я помню, как после моей первой лекции отправился к тебе, а ты ждала меня с лаской, с любовью и с чаем; помню, как ты меня спрашивала о мельчайших деталях. Пришел и Иван Григорьевич, и разговор перешел к заграничным поездкам, к Ницце, к Promenade des Anglais.[243] Он вспоминал, как каждое Рождество отряхивался от всех московских дел, брал паспорт, садился в прямой поезд и через два дня видел теплое море, пальмы, прятал шубу и отправлялся гулять в пиджаке. У него все время была надежда (увы, не оправдавшаяся), что еще раз такая поездка окажется возможной. Так мы втроем долго и дружески беседовали.
Погода стояла теплая, и нам казалось, что твое здоровье окончательно поправилось. Боли прекратились, экссудаты[244] рассосались, ты стала выходить, и я тебя сопровождал, когда только это оказывалось возможным. Мы ходили на Сухаревку для хозяйственных закупок по поручениям Марьи Григорьевны. Для меня это было совершенно платоническое занятие, потому что меня по-прежнему не приглашали, но было радостью облегчать тебе эти corvées.[245] Однако улучшение продолжалось недолго.
В середине первой половины мая Иван Григорьевич повел нас – тебя, меня, Катю и Сережу – в Большой театр на балет. Шел «Щелкунчик».[246] Это был утренник, день – теплый, но в нетопленном и пустом театре было холодно, как в погребе, а ты пошла в легком платьице и, конечно, продрогла. И все было неудачно в этот день. После спектакля Иван Григорьевич повел нас в какую-то из влачивших жалкое существование кондитерских – выпить кофе с пирожными. Кофе было бескофейное, безмолочное, безсахарное и холодное, пирожные – не сладкие и отвратительные, и бедный Иван Григорьевич был очень смущен этой неудачей. А к вечеру у тебя были боли, экссудаты, температура и полный возврат болезни в ухудшенном виде.[247]
Снова были врачи, снова лекарства, снова надоевшее тебе сидение дома. Между тем, как это часто бывает, мой большой успех потянул за собой кучу более мелких. М. Н. Покровский вызвал меня и сказал: «Теперь, когда вы стали вполне университетским человеком, мы назначаем вас членом Государственного ученого совета. А по линии Госиздата займитесь-ка, с Тимирязевым и Кривцовым, научно-популярной литературой: нам нужно сделать тут большое усилие». Пролеткульт предложил мне преподавать в высшей школе Пролеткульта[248] математику – и именно математический анализ как наиболее «диалектический» ее отдел. Так, в работе в Трамоте, чтении лекций, участии в заседаниях, заботах о тебе проходило время, и мы вступили в июнь.
10 июня ты сделала тронувший меня сюрприз. Я думал, что ты не знаешь, что это – день моего рождения, но, придя вечером к вам из университета, нашел на столе большой «английский» крендель в виде буквы «В», чудесно выпеченный и очень вкусный, совершенно не соответствующий моменту. Иван Григорьевич и дети ждали меня с чаем. В этот день я впервые почувствовал, что вступаю в семью. За чаем Иван Григорьевич с его обычным тактом дал мне понять, что, поскольку он передоверил хозяйство сестре Марье Григорьевне, ему очень трудно вмешиваться, но ее действия он далеко не во всем одобряет.
К этому же времени относится визит, который мы сделали твоему знакомому семейству доктора Доброва на Пречистенке или на Остоженке и который ты совершенно забыла: и визит, и семейство, и твою подругу. Ты мне объяснила, что это семейство – литературное (это оказалось верно), близкое к Леониду Андрееву (тоже оказалось верно), а одна из дочерей, твоя приятельница, очень симпатичная. Когда мы приехали, из старших никого не было. У твоей приятельницы были ее подруги.
Я сидел, молчал и присматривался. Решительно все мне не нравилось: истерия, снобизм, злословие, декадентство. Я совершенно не мог в тот момент понять, на какой базе основывается твоя с ними дружба. Понял потом, когда некоторое время спустя увидел эту девицу у тебя и когда лучше узнал тебя. Я знал, что, пока Иван Григорьевич располагал своим состоянием, ты получала карманные деньги, достаточные, чтобы прокормить целое семейство, но я не знал, как велика твоя доброта, как щедро раздавала ты деньги и, обратная сторона медали, сколько вокруг тебя было льстецов и паразитов. И с вашим разорением, конечно, все это скоро отпало, в том числе и m-lle Dobroff.[249]
В числе событий июня 1919 года, которые определили наше будущее, нужно упомянуть мой официальный визит заместителю декана проф. Всеволоду Викторовичу Стратонову. Визит ректору М. М. Новикову и декану А. Н. Реформатскому носили чисто казенный характер, но со Всеволодом Викторовичем мы сразу почувствовали симпатию друг к другу. Этому весьма способствовало то, что я был одним из немногих русских астрономов, знакомых с его работами.
Дело в том, что профессором университета Стратонов стал очень недавно, и к нему его астрономические коллеги относились незаслуженно критически. Блажко охотно шептал, что Стратонов провалился на магистерском экзамене в Одессе. Это было верно, но вина была не его, а профессора-механика Занчевского (кстати сказать, отъявленного реакционера), который из своего второстепенного для астрономов-наблюдателей предмета сделал серьезное препятствие, намеренно проваливая астрономов. Это, собственно, является его единственным правом на посмертную славу. Так продолжалось несколько лет, пока профессора астрономии не добились пересмотра программ магистерских экзаменов.