Дом, в котором… Том 1. Курильщик - Мариам Петросян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А уроки? – уточняет Кузнечик. – Я ведь не могу молчать на уроках?
– В выходные нет уроков.
– А если воспитатели…
– Вот видишь, – Седой разводит руками. – Ты уже споришь. Ищешь лазейку. Так нельзя. Либо ты согласен, либо нет.
Кузнечик моргает.
– Делай что хочешь. Можешь прятаться на чердаке. Но в этот день ты все должен делать молча. И это еще легкое задание. Дальше будет труднее. Например, несколько дней себя не жалеть. Или не сердиться. Это очень трудно. Этого не умеет даже Череп.
Замечание о Черепе поднимает настроение приунывшего Кузнечика.
– И только такие задания будут? Такие… – он подыскивает слова, – для мозгов?
– Дух важнее тела, – сообщает Седой. – Но если тебя интересует физическая сторона, не беспокойся. Все это тоже будет. Тебе придется помучиться.
– И драться придется? – спрашивает Кузнечик.
– Это не скоро. Это не главное. Для начала поцелуешь обе свои пятки, – говорит Седой.
Кузнечик улыбается:
– Как это?
– Очень просто, – Седой расправляет одеяло, стряхивает с него крошки и опять закутывается. – Я тебе скажу: в такой-то день встанешь здесь, передо мной, и поцелуешь сначала одну свою пятку, потом другую. Стоя, естественно. Сидя – это любой может. И ты либо делаешь, либо задание считается невыполненным.
– А когда ты это скажешь?
– Не сегодня и не завтра. Сначала будут другие задания.
По затуманившемуся взгляду Кузнечика Седой понимает, что попытки целования пяток начнутся в самое ближайшее время. Он прячет улыбку в стакан с лимонадом и долго пьет. А когда отставляет пустой стакан, снова серьезен.
– Хватит, – говорит он. – Не нужно мне все это рассказывать тебе раньше времени. Уже поздно. Иди и подумай еще раз хорошенько. Я бы на твоем месте отказался.
Кузнечик нехотя встает.
– Я уже решил. Я не передумаю, Седой. Я буду молчать, и вообще что угодно. Дай мне задание прямо сейчас.
Седой смотрит на часы.
– На сегодня все, – говорит он. – Задание будет завтра. Я должен вспомнить магические слова и много всего другого. А ты пока думай. Доброй ночи.
– Доброй ночи.
Кузнечик, кивая, пятится до двери, а оказавшись в коридоре, некоторое время стоит в растерянности, как будто не знает, куда идти. После полумрака комнаты яркий свет режет глаза. Постояв в раздумьях, он поворачивается и медленно бредет по коридору. Ботинки вяло шаркают о паркет. Он идет, унося сокровенную тайну и странные видения. Магические слова, безжалостные и безгневные недели, маленького Черепа и большого Черепа, Брюса Ли, целующего свои пятки, Слепого, говорящего: «Почему же ты молчишь?» – и другие голоса: «Почему-то он стал очень странным». И вся эта неожиданная тяжесть наполняет его гордостью.
– Даже Череп этого не умеет, – бормочет он. – Это для него слишком трудно.Горбач сидит на корточках, возле собачьей будки, гладит дворовую собаку и чешет ее за ушами. К нему подходит Кузнечик. Горбач встает, и они вместе идут к сетке. Туда, где скрыт кустами тайный ход в наружность.
Майка Горбача в пятнах и подтеках. На нем солнечные очки кого-то из старших с треснувшим стеклом. Они сползают с носа, открывая два сросшихся полумесяца бровей. Как в круглых зеркалах, в них отражается двор. Фуражка обклеена значками и медальками. Он снимает очки и фуражку медленно, как пловец, готовящийся зайти в воду. По ту сторону сетки, в наружном мире, пять ободранных уличных собак реагируют на его жест одинаково: скулят, нетерпеливо подметая землю хвостами.
– Тихо! – приказывает Горбач. – Сидеть!
Ход в наружность проделали старшие. Осенью кусты вокруг сетки редеют, и он становится виден издалека. Поэтому его забрасывают сухими листьями. Но собаки знают, где он, и когда Горбач подходит к известному им месту, их волнение усиливается.
– Можно? – спрашивает Горбач и лезет в карман куртки Кузнечика. Они понимающе улыбаются друг другу.Горбач достает сверток в жирных пятнах, прячет его под майку и, присев, заползает в кусты. Маскировочные листья обрушиваются на него шелестящим потоком. Дыра в сетке обнажается, собаки, толкаясь и повизгивая, бросаются обнюхивать появившуюся с их стороны черную лохматую голову.
– Сидеть! – кричит Горбач, отбиваясь от них.
Как ни странно, они послушно садятся в круг, постукивая хвостами. Получив каждая свою порцию, они углубляются в процесс поедания, и некоторое время слышны только чавк и хруст. Длится это недолго. Когда все съедено, Горбач дает им понюхать себя, свои руки и карманы, чтобы они убедились в том, что от них ничего не прячут. Возвращается он той же дорогой, облепленный комьями грязи. Листья сваливаются обратно на куст. Собаки грызутся, обнюхивают друг другу пасти и бегают вдоль сетки.
– Совсем дикие, – задумчиво говорит Горбач, наблюдая за ними. – Никому не нужны. Сами по себе…
– Новичок! – сообщают мальчишки друг другу на бегу.
Слово передается по цепи, стены заглатывают его и вибрируют. Везде, где член стаи мирно ковырял в носу, разглядывая свои ботинки, где он подбрасывал мяч или подманивал кошку в надежде привязать к ее хвосту бутылку, заманчивая вибрация стен и зуд в ногах заставляют его, бросив все дела, бежать, обгоняя бегущих впереди, подхватывая на лету: «Новичок!» И, затормозив у дверей шестой спальни, нетерпеливо расталкивать локтями добежавших первыми, чтобы взглянуть, чтобы вдохнуть домашний запах, который приносят на себе новички. Этот запах различают только дети Дома. Неуловимый запах материнского тепла, утреннего какао, школьных завтраков, может, даже собаки или велосипеда. Запах своего дома. Чем дальше в прошлом у жителя Хламовника этот запах, тем лучше он его чует.
И они спешат, бегут, торопятся, чтобы, добежав, замереть, принюхиваясь, и увидеть всего-навсего щуплого мальчика на костылях, который улыбается жалобно, так что видны зубные шины, мальчика с неровной стрижкой и странным ботинком, в котором не может быть обычной ноги. Кузнечик бежит вместе со всеми и вместе со всеми смотрит. Жадно распахнув глаза, оттирая впереди стоящих. Запахи его не интересуют, он еще не научился их различать. Новичок для него не просто мальчишка, который странно выглядит и пахнет наружностью. Для него новичок – это конец войны, конец унижений, пропуск в стаю, спокойная жизнь. Но когда вокруг, перешептываясь, произносят: «Новичок!» – он вздрагивает, как будто речь идет о нем.
Новичка окружают.
– Ну ты, новичок! – смеются они.
Один из Сиамцев задирает на нем штанину, и стая со знанием дела разглядывает ногу. Новичок испуганно покачивается на костылях.
– Отрежут напрочь, – заявляет Сиамец.
– Ясное дело, – поддакивают зрители.
– Мамашина детка, – с наслаждением добавляет Пылесос. – Будет одноногая! – и он со свистом внюхивается в сладкий домашний запах.
Кузнечик невольно ждет знакомых реплик: «Любимчик Лося» и «Хвост Слепого». Такого не говорят, хотя, кажется, что вот-вот скажут. Мальчишкам действительно трудно удержаться. Они привыкли выкрикивать оскорбления в определенной последовательности и теперь растеряны из-за обеднения своего ругательного запаса.
Кузнечик отступает в задние ряды. Ему не по себе. Чувство радости заслоняет тоска. Он отступает все дальше и дальше, пока не оказывается вне круга и вне комнаты, откуда видно только спины, но и так не может избавиться от образа поникшего мальчика на костылях, который занял его место и принял страшное прозвище. Кузнечик стоит позади всех. Намного дальше, чем нужно, чтобы подчеркнуть свою непричастность. Когда, покончив с ритуалом знакомства, мальчишки расходятся, он не двигается с места. Он ждет, пока не скроется из виду последний, а после, выждав еще чуть-чуть, входит в опустевшую спальню.В лесу
Слепой шел, по пояс утопая в жесткой траве. Кеды хлюпали. Где-то он успел набрать в них воды. Ступни липли к влажной резине, и он подумал, может, снять их вообще и дальше идти босиком? Но снимать не стал. Трава была острой, в ней попадались колючки и мерзкие слизни, на которых если наступишь, то уж потом не отмоешься. Там было что-то, похожее на мокрую вату, и еще что-то, напоминавшее комья спутанных волос, – и все это обитало в дурманной траве, ело ее, ползало в ней, хмелело от ее запаха, рождалось и умирало, превращаясь в грязь, и все это была трава, если вдуматься, трава и ничего больше.
Слепой снял хрупкий домик улитки с высокого побега, хлестнувшего его по руке. Улитки липли к самым верхушкам трав и стучали друг о друга, как пустые орехи. Он положил домик в карман. Он знал, что, когда вернется, в кармане будет пусто – так бывало всегда, – и все же он всегда брал с собой что-нибудь просто по привычке.
Он запрокинул голову. Луна выбелила лицо. Лес был совсем близко. Слепой ускорил шаги, хотя знал, что торопиться не стоит – нетерпеливых Лес не любил и мог отодвинуться. Так бывало уже не раз: он искал его и не находил, ощущал рядом с собой и не мог войти в него. Лес был капризен и пуглив, к нему вело множество дорог, и все они были долгими. Можно пройти по болоту, можно – по полю дурманной травы. Однажды он попал в Лес с замусоренного пустыря, где валялись горы дырявых шин, груды железа и битой посуды, где земля терялась под окурками и осколками, где он порезал ладонь об острый угол чего-то железного и потерял любимый браслет-веревку В тот раз Лес схватил его сам, подцепил косматыми лапами-ветками и затянул в глубь себя, в душную чащу своего сырого нутра.