Суть времени. Цикл передач. № 01-10 - Сергей Кургинян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никогда и никем до XVII века.
«Единственным исключением, — пишет Фромм, — был греческий философ, ученик Сократа Аристипп (первая половина IV века до нашей эры), который учил, что целью жизни являются телесные наслаждения, и что счастье — это общая сумма испытанных удовольствий». Но Аристипп был единственным, пишет Фромм. Даже Эпикур называл высшей целью «„чистое“ наслаждение, а оно означает „отсутствие страдания“ (aponia) и состояние безмятежности духа (ataraxia). Согласно Эпикуру, наслаждение как удовлетворение желания не может быть целью жизни, ибо за таким наслаждением неизбежно следует его противоположное».
Значит, уже Эпикур говорил, что просто «срывать цветы удовольствия», набирать очки — невозможно.
Никто из великих Учителей прошлого никогда не утверждал нигде(включая Европу), говорит Фромм, что «фактическое существование желания создаёт некую этическую норму». Что если тебе чего-то хочется, ты и должен это делать. И это хорошо, если ты будешь делать то, что тебе хочется. Никто, никогда, пишет он, до определённого момента не говорил ничего подобного. Все обсуждали «различия между чисто субъективно ощущаемыми потребностями и объективными, действительными потребностями». Между тем, что пагубно, деградационно влияет на человека, — и тем, что его возвышает.
«Впервые после Аристиппа, — пишет Фромм, — теория о том, что целью жизни является осуществление всех желаний человека, получила отчётливое выражение у философов в XVII и XVIII веках. Подобная концепция могла легко возникнуть во времена, когда слово „польза“ перестало обозначать „польза для души“ (как в Библии или позднее у Спинозы), а приобрело значение „материальной, денежной выгоды“ — в период, когда буржуазия сбросила не только свои политические оковы, но и все цепи любви и солидарности и прониклась верой, что существование только для самого себя означает не что иное, как быть самим собой».
Уже «для Гоббса счастье — это непрерывное движение от одного страстного желания к другому». Следующий за ним [Ламетри] рекомендует «даже наркотики, так как они создают иллюзию счастья».
А де Сад — первый, кто встал на путь постмодерна окончательно, — заявляет, что удовлетворение жестоких импульсов является законным именно потому, что они же существуют и настойчиво требуют удовлетворения. Легитимация всего чего угодно, потому что оно существует, стало возможной тогда, когда модерн начал заболевать.
Модерн сам по себе означает соединение разума и веры. Понимание того, что разум и вера могут существовать вместе. Отдельно отсюда модернистский ислам, модернистское христианство и так далее. Но там, где модерн начал заболевать, возникает такая вот трансформация. Стремление к неограниченным наслаждениям «вступает в противоречие с идеалом дисциплинированного труда». Аналогично «противоречие между принятием этики одержимости работой и идеалом полного безделья» становится наиболее ощутимым, говорит Фромм. Человек становится сломанной машинкой. Он, с одной стороны, вертится в стремлении к этому безграничному удовлетворению импульсов, набиранию очков («однова живём», впереди смерть, надо набрать как можно больше очков). А с другой стороны, он оказывается парализованным, потому что нет мотора окончательно дисциплинированного труда.
Почему так долго Большой Дальний Восток ещё существует? Потому что есть протестантская этика, есть буддистские модели. Потому что есть то, что сохраняет дисциплинированный труд на какое-то время. Ведь он же разрушается изнутри этим принципом очков, удовольствий, всего остального.
«Капитализм ХХ века зиждется как на максимальном потреблении производимых товаров и предлагаемых услуг, так и на доведённом до автоматизма труде».
С одной стороны, мы должны как можно больше потреблять, с другой — как можно больше трудиться. Но вы же не можете делать одновременно и то, и другое! Значит, внутри вас возникает классический разрыв между одним и другим. «Мы представляем собой общество заведомо несчастных людей: одиноких, снедаемых тревогой и унынием…ощущающих свою зависимость» и так далее.
До этой эпохи, пишет Фромм, «экономическое поведение определялось этическими принципами». Только потом вдруг оказалось, что экономическое поведение отделилось от этики и человеческих ценностей. И тогда вдруг оказалось, что «благо для человека» подменено «благом для системы». Уже при капитализме оказалось, что благо системы и есть главное. «Что вы нам рассказываете о том, что есть благо для человека! Бессмысленно говорить, система мощнее человека, она движется сама по себе».
Так в чём же тут гуманизм? В чём же тут человек вообще? Как он будет существовать, если система его непрерывно истребляет?
Дальше было сказано, что «благо системы» есть также «благо для всех людей». Помните: «Что хорошо для Форда, то хорошо для Америки»… «Что хорошо для „Дженерал Электрик“, то хорошо для людей»… И так далее.
«Это логическое построение подкреплялось дополнительной конструкцией: те самые качества, которые требовала система от человека, — эгоизм, себялюбие и алчность — являются якобы врождёнными; следовательно, они порождены не только системой, но и человеческой природой. Общества, в которых не было эгоизма, себялюбия и алчности, считались „примитивными“, а членов этих обществ называли „детски наивными“». Люди не способны были понять, что эти качества определяются не природой, а социальной ситуацией, в которую эти люди погружены.
Дальше возникает всё, что из этого вытекает. А из этого вытекают очень страшные вещи. Человек превращается в машину «имений». В конечном итоге, он всё хочет сделать своею собственностью. Всё, включая самого себя. Мир оказывается поделен между категориями «быть» и «иметь». Посередине в постмодернизме возникает ещё третья категория — «казаться».
Поэт пишет по этому поводу: «И нам уже важней казаться, и нам уже неважно быть». Исчезает понятие «быть», равносильное понятию «счастье». Вопрос ведь не в том, что люди должны иметь вещи, что вещи могут приносить им удовольствие, или что вещи могут их обслуживать. Вопрос заключается в том, можно ли продать нечто фундаментальное за деньги — и массой этих вещей получить компенсацию. Если женщина отказывается от любви, выходит за нелюбимого человека и получает за это огромный уровень жизни, то постепенно ей всё время нужно «машиной потребления» подтверждать то, что она сделала правильный выбор. А когда это потребление не может быть раскручено — возникает голод.
Возникает потребительское безумие. Почему оно возникает? Потому что исчезает категория «быть». Оно возникает потому, что человека пытаются представить не как процесс, а как константу. Что значит — «человек является данностью»? Что значит — «есть природа»? Какая природа? Природа зверя? Но человек — это тонкая плёнка над этой природой.
И вот этот вопрос о «новом человеке», содержащийся именно в коммунизме (не в социализме даже, а в коммунизме) и неразрывно связанный с новым гуманизмом и историей как сверхценностью, может оказаться тем огромным благом, которое устремлено в XXI век. Не только новые формы коллективизма при развитии, сочетание коллективизма с развитием, но и идея действительно нового человека. Сохранение нового гуманизма. Ибо новый человек без нового гуманизма и истории — это очень страшная штука, это сверхчеловек Ницше. Вот эти вещи могут оказаться безумно важными, находящимися в сердцевине того, что называлось коммунизмом.
Я напоминаю, что не с какого-то идиотизма своего 13,5% бундестага вдруг сказали, что они будут восстанавливать не только социализм, но коммунизм. Просто все поняли, что если человек не станет новым, то он даже старым-то не окажется. Он просто будет сметён с земли, как мусор.
И вот тут находится русское слово, находящееся в русском наследстве, в советском наследстве. Вот если бы сейчас реально был выдвинут новый проект — принципиально новый, опирающийся на такие фундаментальные камни, как индустриальный и постиндустриальный коллективизм в соединении с коллективизмом аграрным; как «новый человек», «новый гуманизм», «история как сверхценность» и как несколько других камней, которые мы обсудим потом, и которые, возможно, ещё важнее, чем эти. Если бы на этих камнях русские построили новое здание, опираясь на своё великое наследство, опираясь на гигантский гипертекст, который они уже создали и который нужно переосмыслить… Если бы они это всё сделали, то возник бы четвёртый проект.
А как только он бы возник, мир уже бы не двигался в этом разорванном состоянии между Большим Югом, Большим Западом и Большим Востоком и, так сказать, Большим Севером, который должен стать частью Большого Юга. Мир бы стал другим, он приобрёл бы другую опору, другую динамику. Как он её имел при очень несовершенном коммунизме, который сам Эрих Фромм назвал «гуляш-коммунизмом», сказав, что обуржуазивание этого коммунизма и есть исток того, почему потом возникло постсоветское безумие. И мы должны чётко понимать, что этот исток существует, и анализировать его. Вот если бы это «четвёртое» возникло сейчас (во втором-третьем десятилетии XXI века), то, может, XXI век не стал бы веком конца человечества. Поэтому ставки огромны.