«Двухсотый» - Андрей Дышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С оглушительным треском из-за холма показался «Ми-8» поисково-спасательной службы. Он кружился на месте, поливая огнем духовские позиции, но тотчас накренился, завыл на высокой ноте и камнем пошел вниз. Ему перебили редуктор, но не успел Викенеев страшно выругаться, как из глубины ущелья выпорхнула вторая машина. «А видит ли он меня? Сейчас как херакнет по склону ракетами!» Борттехник снова дернул фал, но безрезультатно, и тогда он покатился кубарем по склону, натыкаясь спиной и грудью на острые камни. Где же этот проклятый аварийный запас? Руки его тряслись, ноги сами по себе ходили ходуном. Ага, вот он, уткнулся под валун. Викенеев вытащил автомат, неточными движениями стал пристегивать спаренные магазины. Надо обозначить себя сигнальным патроном. Счет идет на секунды. Сейчас и эту вертушку грохнут, ей-богу грохнут! Борттехник дернул за шнурок сигнального патрона, гильза зашипела, разбрызгивая огненные брызги, а затем повалил густой красный дым. Увидели, увидели! Борттехник вскочил на ноги. Духи стали лупить по вертолету из безоткатных орудий. От грохота лопастей и взрывов у Викенеева сотрясались кишки и желудок. Подхватив аварийный запас, он со всех ног кинулся к зависшему над землей вертолету. О, как он бежал! В училище стометровку быстрее чем за 15 секунд ни разу пробежать не мог. Разгонялся изо всех сил, молотил ногами часто-часто, но все равно наступал какой-то предел, и скорость не нарастала, как он ни бился, и все проигрывал своему сопернику, и все получал бананы по физо. А сейчас словно оседлал реактивный снаряд, словно обрел пропеллер, как у Карлсона, и полетел-полетел, обгоняя пули и снаряды, к спасительному вертолету, и душа вырывалась вперед, и жажда жизни опережала на полкорпуса, и вот-вот разорвутся сердце и легкие от нечеловеческой нагрузки, но вот его подхватили крепкие руки, затащили внутрь вертолета, и машина тотчас взмыла в воздух, и опять кто-то застрочил из пулемета, и замелькали в страшной круговерти горы, камни, высохшие русла, безоблачное небо и солнце, похожее на разорвавшийся снаряд.
— Глотни спирта! Выпей, говорю!
Ему совали под нос флягу. Край горлышка стучал о зубы борттехника. «Успел ли Колян выпрыгнуть?» — думал Викенеев, глотая жидкий огонь.
Колян, летчик-оператор, выпрыгнуть не успел. От удара о землю у него разломилась тазовая кость и хрустнул позвоночник — острый позвонок пропорол кожу аккурат между лопаток и пропотевший комбинезон и уткнулся в спинку сиденья. Летчик как бы пригвоздил себя своей же костью. Он не почувствовал боли — тело перестало воспринимать боль, и даже когда фонтан горящего бензина плеснул ему в лицо, летчик лишь с удивлением отметил, что огонь вовсе не красный, а зеленый, да еще нашпигованный золотыми искорками — такую феерию можно увидеть, если сильно-сильно надавить кулаками на глаза. Когда летчик был маленький, этому фокусу его научили деревенские мальчишки. «Хочешь золото увидеть? Сожми кулаки и дави в глаза!» Давили не только до золотых искорок, но до тупой боли, растекающейся на весь мозг. От этой боли хотелось реветь. Но мальчишки терпели, ждали, когда в бесконечной, бездонной черноте появится золотое облако и, стремительно разрастаясь, накроет собой все-все-все… Гуля Каримова, схватившись за лицо руками, причиняла себе такую же боль и мычала; шла по коридору, сбивая тазы и тапочки, и мычала. Черт знает, какими путями просачивается информация — может, на лбу у медсестры проступили строчки из донесения о происшествии под кишлаком Дальхани или, может быть, она сама про это выстонала — в общем, через пять минут весь женский модуль знал, а все бабье, что оказалось рядом, впилось взглядами в Гулю.
Видели бы вы эти глаза! Прожектора, а не глаза! Темный коридор залил ослепительный свет, и посыпалось под босые ноги медсестры битое бутылочное стекло. Она ступает по нему мягко, неслышно, гнутые чешуйчатые края осколков сочно врезаются в отшлифованную пемзой гладенькую пяточку — сплошное удовольствие. Каждый шаг — и режут. Мягко. Нежно. Каждый шаг — и стекло входит в мякоть. Тихо-тихо. Нежно-нежно. А если Гуля качнется, упрется рукой о стену, так и стены тоже осыпаны битым стеклом, и все сверкает, переливается. Слух ложится на слух, третий слух примешивается, да еще кто-то вздохнет, буркнет что-то не по теме, предположит или спросит, но ком слухов катится быстро, и замешивается в него черт знает что.
— Пятнадцать человек погибло.
— Всю колонну почти положили…
— Всю? Значит, и… тоже…
— Что «тоже»? Герасимова убили?
— Слышали? Герасимова убили!
— Герасимова духи расстреляли. Сначала издевались, потом расстреляли…
Стекло. Одно сплошное стекло. Бабье смаковало новость. А когда видишь, как новость корежит человека, смак особый. Конечно, жалко девчонку, но такова жизнь, не все коту масленица. Думала, что привязала к себе Герасимова, свила гнездышко в его канцелярии — и теперь как у Христа за пазухой? Нет, рыбка, тут жизнь суровая, тут нос задирать не следует, и губы особенно не раскатывай. Как мужик пришел, так мужик и уйдет, тут за каждую граммульку счастья бороться надо, а ты все хапанула, вертихвостка драная, на всех свысока поглядывала — как же, такого красавца оторвала, такого мужика качественного! — и думала, что теперь жизнь как ковровая дорожка побежит среди кустов малины и клубники в березовую рощу? Ан нет, сладенькая ты наша, так в жизни не бывает, высоко хотела взлететь, да забыла, что больно падать будет. И вообще не пара тебе Герасимов, не пара! Тебя под начпо сюда прислали, вот и шла бы прямиком в его модуль, не хрен своевольничать и характер показывать! Возомнила ты о себе слишком, вот в чем вся беда. Носом крутить вздумала, перебирать начала: целый начальник политотдела тебе не понравился, брезговать посмела. Обидела человека, нашего мудрого и заботливого руководителя, а он такие обиды не прощает, это ты заруби себе на носу. И впредь будешь умнее, поделом тебе наука, здесь мужиками не разбрасываются, здесь они на вес золота, потому что война, голубушка, война вокруг веет, а это значит, что нам только кажется, что мужиков много; это мираж, золотце, на самом деле их очень, очень мало, намного меньше, чем нас…
А Гуля ка-а-а-ак шарахнет ногой по ведру, и мыльная пена — брызь по стенам! Молчать, куры недотраханные! Сварливое, говорливое бабье, отбросы, отстой, никому не нужные телеса! Молчать, не разевать свои злые рты, не сверкать глазами, не червивиться между чужих губ! Вы недоделы, на вас только в просолдаченных гарнизонах позариться могут, да еще на зонах. И все. Вы отребье, откидон, вы брошенные, никогда не любимые, ничем не привлекательные особи. Там, в Союзе, в нормальной жизни вы все тетки, черствые, заплесневелые сухари, которыми может утешиться только очень голодный человек. А здесь — единственное место на земле, где вы можете почувствовать себя Женщинами. Но это самообман, мираж, вам не остановить время, не приволочь Афган в Союз, и этот сказочный сон когда-нибудь закончится, и прогремят часы, и вы снова станете заплесневелыми сухарями — вот эти мысли отравляют вам существование, и потому вы так сверкаете глазами через дверные щели.
Она сменила тапочки на туфли и, не застегивая, пошлепала в них по пыльной дороге в штаб. Ей казалось, люди оглядываются, перешептываются за ее спиной: вон, вдова пошла… Какое гадкое, позорное слово — вдова. Типа безногая. Или безглазая. В общем, ущербная, недоделок. Добежать бы скорее до комнаты оперативного дежурного. Там все всё знают. Там нет этого удушающего незнания. Там светло и прозрачно, и сидят компетентные люди, готовые ответить на любой вопрос ясно и четко.
Ее жизнь размазалась, растеклась, как акварельный рисунок, попавший под дождь. Ничего не ясно, все смешалось, потеряло контуры. Цели нет, смысла нет, одни цветные завихрения вокруг, и сама растворяешься в них, перетекаешь из одного угла картины в другой. Лишь один четкий контур остался — это комната оперативного дежурного, провонявшая сигаретным дымом, топчаном, потом и обувью. По телефонным проводам и волнам радиоэфира сюда сливаются кровавые ручейки, из тяжелых корпусов радиостанций, похожих на гробы, брызжет ошметками разорванных, разжиженных тел, здесь аккумулируются вопли командиров, просьбы о помощи, отчаянная ругань и стоны раненых. Здесь клоака, сливная воронка войны, все мокрое и склизкое, что остается на месте боевых действий.
От дыма не продохнуть. Глаза щиплет. Несколько офицеров, раскуривая сигареты, обступили станцию. Один сидит, прижимая телефонную трубку к уху, второй стоит, согнувшись буквой «г» и водрузив локти на стол, третий сидит на краю стола… Они перебирают потроха, липкие фрагменты, выискивают в тягучей грязи цифры и фамилии.
— Герасимов… — произнесла Гуля. Ей не хватало воздуха. Она стояла посреди комнаты и не знала, что еще сказать. Любое слово, пристегнутое к этой фамилии, казалось чудовищным. «Герасимов погиб?», «Герасимов выжил?», «Что с Герасимовым случилось?». Никак не сформулировать вопрос.