Мариэтта - Анна Георгиевна Герасимова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я очень хорошо знала Татьяну Николаевну Лаппа, первую жену Булгакова. Трижды ездила к ней в Туапсе, она меня поселяла в своей однокомнатной квартире. Она была одной из самых обаятельных личностей, которых я встречала. Абсолютно бесхитростная, честная, искренняя. У меня было впечатление, что она осталась той саратовской гимназисткой, которую в свое время полюбил Булгаков. Я сумела ее разговорить, правильно поставить вопросы, не подсказывать ответы. Сначала ей казалось, что она ничего не помнит, но постепенно я вывела ее на воспоминания, на важные вещи. Они широко цитируются в моем «Жизнеописании Михаила Булгакова». Была видна ее самоотверженность, полная поглощенность жизнью Булгакова, и то, что он в прямом смысле слова разрушил ее жизнь. В творчестве есть жестокость, эта коллизия непреодолима – человек делает жестокие вещи, потому что его главная задача – творчество, и все, что ему мешает, он откидывает. Это же не просто: любил одну, полюбил другую, нет, здесь все глубже – на новом этапе ему была нужна не просто обаятельная и более молодая Любовь Евгеньевна Белозерская. Для него было важно, что она явилась из Европы, куда он так и не попал. Татьяна Николаевна вспоминала, что Булгаков не раз серьезно говорил ей: «Меня за тебя Бог накажет». Недаром перед смертью он послал свою младшую сестру разыскать ее, несомненно, хотел просить прощения. Но Татьяна Николаевна к тому времени оказалась в Сибири.
В «Постскриптуме» к переизданию своей книги «Поэтика Михаила Зощенко» я подробно описала свои встречи с Верой Владимировной Зощенко. Она была интересным, симпатичным человеком – явной героиней Зощенко. Сама говорила, что она и есть героиня «Аристократки»: «“Кутается в платок” и “стрижет глазами” – это мой портрет». Зощенко ей постоянно говорил: «Я от тебя никогда не уйду». Хотя у него было множество женщин, но он не хотел расставаться с ней. Творческая жизнь писателя связана, увы, с энтропией остальной жизни. Лучше всех об этом сказал Лев Толстой в одном из частных писем: писатель вкладывает в свои романы все лучшее, что в нем есть, и потому романы его прекрасны, а жизнь дурна…
Встречи с этими женщинами помогли вам по-иному взглянуть на сами тексты?
Они много добавили, хотя мало что изменили в понимании творчества писателей. Текст самодостаточен. Но когда ты исследуешь весь творческий путь писателя, нужно, конечно, многое знать помимо текста. С Верой Владимировной Зощенко я встретилась тогда, когда концепция книги у меня уже сложилась: Зощенко отказался от своего языка и все понятия перевел на язык героя своих текстов – полупролетария. Я написала, что его рассказы – это перевод с языка, подлинник которого утрачен. Когда мы читаем Лескова, мы затылком ощущаем, что его собственный язык отличается от языка Левши или женщины, которая рассказывает о «тупейном художнике». Мы это ощущаем, хотя у Лескова об этом нигде прямо не сказано. А Зощенко всем строем своей прозы утверждает: этот язык не мой, но другого сегодня нет.
Вы родились в многодетной семье – у вас двое братьев и две сестры. Как вас воспитывали родители? Можно ли это назвать воспитанием?
Мама всегда говорила: «Не понимаю, как это люди говорят, что детей воспитывает школа. Я воспитываю своих детей, а школа только обучает». Я высоко ценю, и с годами все больше, атмосферу семьи, созданную нашими родителями.
У нас был большой разрыв в возрасте: старший брат на семнадцать лет старше самой младшей. Он в 1943 году ушел на фронт и, к счастью, вернулся живой. Отец пошел в первые недели войны добровольцем – рядовым пехотинцем. Не только в войну, но и после войны семья очень бедствовала, почти на грани нищеты – отец-инженер кормил четверых детей. Но при этом нельзя было представить, чтобы родители спросили: «Где те пятьдесят копеек, которые мы тебе вчера дали?» Нам совали последние деньги – мне, например, на завтрак в университет, а мы отказывались. Сливочное масло стали ставить на стол, когда я уже, кажется, кончала учебу в университете. А до этого хватало только помазать каждому тонким слоем на кусочек хлеба. У маминой подруги, дочери старого большевика (она жила в знаменитом Доме на набережной), было несколько приемных детей, и у одной девочки предрасположенность к туберкулезу. И вот мама рассказывала: «Знаешь, она заставляет Светлану ложкой есть масло!» При этом в ее словах не было ни грамма зависти. Просто было понятно, что одни живут так, другие – иначе.
В доме господствовало уважение к детям. Нас ни в чем не подозревали, не обвиняли. Мама говорила: «Я презираю слово “наказывать”. Кто-то говорит: “Я своего ребенка наказал”. Как это? Мои дети сами знают, когда они сделали что-то плохое, видят, что я обиделась на них». Она могла делать нам какие угодно выговоры, но понятия наказания в семье не было.
И вот что еще важно: мой дед с отцовской стороны, до революции – российский офицер, был в 1937-м арестован. Я была четвертой в семье и не знала об этом, в отличие от старших. Когда отец в 1956-м получил бумажку о реабилитации деда, там, как всегда, было написано вранье, что он умер в лагере в 1942-м от воспаления легких. Отец, уходя на фронт, считал, что он еще в лагере. Тогда не знали, что десять лет без права переписки – это конец. Только после смерти отца я выписала из Махачкалы дело деда и узнала, что он был расстрелян через три месяца после ареста, в январе 1938 года. Он не дал так называемых признательных показаний, на все отвечал: «Этого не было», «Неправда», и под каждым листом протокола твердым почерком его фамилия. То есть он выдержал все пытки, которые, думаю, в Дагестане были еще ужаснее. Отец мой остался на свободе только потому, что в 1934-м уехал в Москву. До этого он окончил Тимирязевскую академию: Дагестан послал его учиться на инженера по рыбным промыслам, вернулся на родину он с женой и двумя сыновьями, там родилась моя старшая сестра. Отец был заведующим промыслами, семья жила в двухэтажной вилле на берегу Каспийского моря. Но мама не вылезала из тропической лихорадки, и в этом состоянии рожала мою сестру, она тоже болела. И тогда врач сказал: «Так ты погубишь семью. Русские не выдерживают нашего климата». И они уехали. А через три года в Дагестане всех Хан-Магомедовых арестовали и расстреляли. Тогда был принцип брать на месте, не успевали разыскивать людей